Русский татаро-монгол с еврейскими корнями

Как я попал в Казань. 

Я приехал в Казань после окончания театрального училища. Это было более тридцати лет тому назад. Никогда в своей «до-казанской» жизни — ни в детстве, ни в юности — я не предполагал, что Казань станет моим домом, моей работой, моей жизнью. Но если внимательно присмотреться к тем далеким, еще советским годам, то можно заметить, что некоторые предпосылки были очевидны.

Когда я еще посещал детский сад, а жил я тогда в одном рабочем волжском городке в Горьковской области, моим самым близким товарищем был Эмиль Ибрагимов, худощавый, белобрысый мальчишка с огромными карими глазами и абсолютным музыкальным слухом. Мы с Эмилем познакомились в детском саду, только что выстроенном на дальней окраине нашего городка. Все мы были там новичками, и нам с Эмилем в первый же день знакомства пришлось совместно защищать свое детское человеческое достоинство от местных мальчишек. Чуть позже выяснилось, что оба мы живем в одном дворе, но я-то пребывал там с самого рождения, а Эмиль поселился в соседней «хрущевке» совсем недавно, приехав со своей мамой из Казани.

Как-то раз моя мама забрала нас из садика, и когда она, как опытный пастушок, гнала нас через весь город домой, уже неподалеку от нашего двора неумолкавший всю дорогу Эмиль вдруг замолчал, словно вспомнил о чем-то страшном, а потом серьезно сказал мне:

   — Знаешь, я не могу быть твоим другом.

   — Почему???

   — Я, Мишка, татаро-монгол, а ты русский, а татаро-монгол русскому не друг.

Я аж задохнулся от этой несправедливости. Но выход был тут же найден:

   — А ты знаешь, Эмиль, я ведь тоже татаро-монгол.

   — Как?!

   — Так! Я тебе просто не говорил, это секрет. Просто я русский татаро-монгол, а ты татарский татаро-монгол.

   — Правда?

   — Конечно.

   — Ну, тогда ладно!

Наша дружба была спасена.

***

Позже, когда я уже учился в школе, у нас дома произошел случай, самым неожиданным образом подтвердивший всю истинность той мысли, которая спасительной ракетой озарила мое сознание при разговоре с Эмилем.

Мама с папой на семейном совете обсуждали один мой проступок. Дело в том, что мама рано утром, перед тем, как отправиться на работу, испекла мужскому составу семьи пирожки, а я после ее ухода утащил их из дому, чтобы накормить дворовую собаку Герду, которую я, как и другие мои друзья-мальчишки, обожал всей своей детской душой и даже какое-то время мечтал о том, чтобы Герда в один волшебный момент превратилась в настоящую девочку, — словом, я оставил отца и старшего брата без их законного пайка. И вот мама, родом из сибирской деревни в Томской области, видимо, желая как-то оправдать перед отцом мой поступок, вдруг вспомнила, что ее дедушка, остяк по национальности, будучи потомственным охотником и рыбаком, тоже очень заботился о своей собаке. Например, когда он возвращался с ней из лесу с охотничьего промысла, то несмотря на усталость и голод всегда сначала кормил свою «собачку», а уж только потом садился за стол сам. Этот пример, как ни странно, послужил решающим аргументом в мою пользу: папа очень уважал мамину сибирскую родню, и я был прощен.

Однако незнакомое слово «остяк» засело в моей голове занозой. Через пару дней в школьной библиотеке я выяснил, что остяки — это сибирские татары, и пришел к выводу, что если мой прадедушка был сибирским татарином, то я и в самом деле в какой-то мере тоже «татаро-монгол». С тех пор я жил, считая себя и русским, и татарином, а заодно и евреем, так как еще один мой сибирский предок, как оказалось, был еврейским мальчиком, усыновленным русской православной семьей, — чудна ты, мать-Сибирь!

***

В четвертом классе за мою парту сел еще один представитель славного татарского племени — Сережа Феткуллин. Сережка, несмотря на то, что дважды оставался на второй год и, соответственно, был старше нас на два года, оказался прекрасным парнем и верным товарищем. Отчаявшись угнаться за ускользающими школьными знаниями, он изучал русский язык и литературу не по учебникам, а по стихам Есенина. Освоив на шестиструнке первые четыре аккорда, мы с ним начали формирование нашего вокально-инструментального репертуара с «есенинских» песен. К тому же Сережа, с его голубыми глазами и густой шевелюрой цвета спелой пшеницы, сам был чем-то похож на Есенина. Благодаря моему соседу по парте, наши друзья считали нас неплохим дуэтом: у Сережки, в отличие от меня, был не только громкий голос, но и музыкальный слух.

Сережу призвали в армию, когда остальные наши одноклассники еще учились в десятом классе. Сам я только-только поступил в Горьковское театральное училище и на одну ночь в тайне от своих родителей приехал к Сережке попрощаться перед расставанием. Целую ночь мы провели с ним в полной темноте (в соседней комнате спали Сережкины родители и родня, пришедшая на проводы): разговаривали друг с другом шепотом, шепотом пели наши песни, обсуждали наших девчонок, хохотали тоже шепотом, затыкая друг другу рот, беззвучно курили в форточку; у нас была «разрешенная» бутылка портвейна, но мы ее почему-то решили не открывать, — в общем, прощались так, как будто разъезжались на летние каникулы в разные пионерлагеря.

Перед тем, как я ушел на горьковскую электричку (она отходила в шесть утра), Сережка предложил, чтобы мы поделились на прощание своими самыми сокровенными тайнами. Сам Сережа тут же заявил, что хочет открыть мне свое настоящее имя (!). Сделал он это весьма своеобразно: попросил меня достать из портфеля тетрадку и ручку, в кромешной тьме начертил там что-то на тетрадке, засунул ее обратно в портфель и взял с меня слово, что написанное я прочту только тогда, когда электричка уже покинет пределы нашего городка. Я так и поступил: когда за мутными окнами вагона проплыли последние тополя, вынул из портфеля смятую тетрадку и увидел на обложке одно размашистое слово: «Рашит». И в этот момент я понял, почему Серега, перешагивая через спящих на полу родственников и пробираясь вместе со мной к входной двери, никак не мог сдержать рвущегося из него смеха. Дело в том, что перед этим я, в свою очередь, тоже открыл Сережке свою сокровенную тайну — жутко волнуясь, я прошептал ему на ухо: «Серега, я, оказывается, тоже татарин, но — сибирский».

***

В тот день, когда в дверях Большого зала Горьковского театрального училища появились представители Казанского театра юного зрителя, все мои познания о Казани ограничивались двумя общеизвестными фактами, что Казань — это столица Татарии и что эту столицу в дремучие средневековые времена покорил русский царь Иван Грозный. Желал я тогда только одного — достойно закончить училище и доказать всему свету свою актерскую состоятельность на профессиональной театральной сцене. А уж где это произойдет: в Казани, в Рязани или в тьмутаракани, мне, по большому счету, было все равно — лишь бы попасть к интересному режиссеру. Личность режиссера была для меня принципиально важна.

Казанцы приехали без режиссера. Их было двое: директор театра и народный артист.

Валерий Семенович Соколоверов, художественный руководитель нашего курса, или, как теперь говорят в театральных училищах, «наш Мастер», которого мы между собой кратко и уважительно звали просто Семенычем, обожал эту «куплю-продажу», с удовольствием исполняя роль щедрого «продавца».

   — Здравствуйте! Садитесь! К нам приехали «покупатели» из Казани! — радостно заявил нам Семеныч, входя утром в зал, где мы готовились к репетиции гоголевской «Женитьбы». — Им нужны «Павка Корчагин», «мальчик» и «инженюшка».

   — А из какого театра, Валерий Семенович?

   — Из тюза.

Семеныч оглядел нас, потирая руки, и распорядился:

   — На «Павку Корчагина» продаем Меркушина, на «мальчика» — Эллинского, а на «инженю» — Маринину.

   — Валерий Семенович! А почему вы меня не показываете?

   — Вы, Наташенька, уже проданы в Пензу. Что вам еще надо?

   — А кто приехал, Валерий Семенович? Режиссер?

   — Нет, приехал директор. По виду — авантюрист с большими амбициями. А с ним — тамошний Палеес. (Александр Романович Палеес, актер Горьковского театра юного зрителя, однокурсник и друг Евгения Евстигнеева, при своем маленьком росте имел в Горьком славу самого любимого тюзовского артиста, — кстати, на нашем курсе он поставил мольеровского «Тартюфа».)

   — Валерий Семенович! Но мне бы тоже хотелось показаться.

   — Зачем, Наташа? Или вы с Наумовым уже не едете в Пензенскую драму? Саш, ты-то что молчишь?

   — Да едем, Валерий Семенович, едем! Вы не обращайте на нее внимания, это у Наташи нервное.

   — Хорошо. Показ начнем с первой сцены «Жестоких игр», а дальше — как пойдет. Ну, с Богом!..

После показа четверо студентов были приглашены в зал для разговора с «покупателями».

Валерий Семенович сиял. Рядом с ним, закинув ногу на ногу, этаким гордым воробышком сидел тот самый казанский «Палеес». Его птичьи глаза излучали искры благожелательного любопытства. Директор Казанского тюза, в длинном замшевом пиджаке, опоясанном замшевым ремешком, в очках с модной оправой, более похожий на администратора солидной московской гостиницы, чем на театрального директора, разворачивал перед нами афиши спектаклей и с мягкой улыбкой завораживал мое воображение:

   — …Главный художник театра — Рашид Сафиуллин… Не слышали? Странно! — Он работал с Андреем Тарковским в «Сталкере»… Главный режиссер нашего театра сейчас работает над пьесой Шекспира… Возможно, вы тоже успеете принять участие в этой постановке: Леонид Исаакович не форсирует выпуск, в репетиционном процессе он во многом идет от личности актера… Недавно выпустили водевили — кстати, музыку к спектаклю написал известный казанский бард Леонид Сергеев — зрители в восторге!.. В ближайших планах театра — постановка московского режиссера Елены Долгиной, а также новая пьеса по повести братьев Стругацких — надеюсь, вы знакомы с их творчеством… Театр находится в самом центре Казани. Сказочно красивое здание! До революции там находилось Купеческое собрание… Атмосфера в театре необыкновенно доброжелательная. Мы — тот редкий театр, где нет интриг… Актеры много работают самостоятельно, экспериментируют, ставят свои спектакли. Например, в Дубовой гостиной нашего театра вскоре состоится премьера спектакля, поставленного исключительно силами самих актеров… У театра имеются два общежития: одно находится практически в здании театра, другое — неподалеку, в современном высотном доме… Вы можете в любой день, кроме понедельника, приехать в Казань и увидеть наш театр собственными глазами, ведь это совсем недалеко: одна ночь в поезде — и вы уже в Казани, проезд оплатит дирекция театра… Вас ждет много интересной работы…

За все время этого гипнотического сеанса народный артист не проронил ни слова. Когда гости уже откланялись, в коридоре к нему подскочила Наташка и с вызовом спросила:

   — Извините! Мне не дали возможности вам показаться… Вы возьмете меня… к себе… в театр?

Казанский «Палеес» с удивлением заглянул в безумные Наташкины очи, прошелся взглядом от ее губ до острых кончиков туфель, в его птичьих глазах отразился тот же безумный блеск, что плясал в ее глазах, и он, наконец-то, выдохнул свое единственное слово:

   — Возьму.

***

Признаюсь, я был очарован той картиной, которая появилась в моем воображении после встречи с казанцами. То обстоятельство, что я не видел самого режиссера, как ни странно, сыграло свою положительную роль в моем решении ехать в Казань, ибо я представлял себе этого самого «Леонида Исааковича» то в облике Станиславского, то в облике Немировича-Данченко.

Рива Яковлевна Левите, режиссер Горьковского тюза и наш режиссер-педагог, услышав от Валерия Семеновича про приглашение казанцев, сказала мне:

   — Езжай, Мишенька! Леня Верзуб — это хорошая школа для молодого артиста. Тебе будет интересно.

Семеныч же, поработавший после окончания Школы-студии МХАТ актером в разных театрах страны, был более философичен: выслушав мнение Ривы Яковлевны, он, попыхивая «Беломориной», выдержал серьезную паузу, а потом вдруг улыбнулся:

   — Миша! В Казани людям дают талоны на продукты. В наше время это большой плюс. По крайней мере, не умрешь с голоду.

Впрочем, как оказалось, наличие заявки от театра еще не означало, что при выпуске тебя направят по распределению именно туда, куда бы тебе хотелось.

***

В 1982 году в Горьковском театральном училище сложилась чрезвычайно нестандартная ситуация с распределением выпускников драматического отделения. Перед самым выпуском мы попали в капкан.

Все началось еще весной 1981-го, когда мы заканчивали третий курс. В наше училище приехал главный режиссер недавно открывшегося Томского театра юного зрителя. По-наполеоновски полненький и на удивление подвижный, этот человек с сияющими очками на носу взглянул через свои сияющие линзы на наши курсовые спектакли и предложил директору училища грандиозный по своему масштабу план: по замыслу режиссера, сразу же после летних каникул мы должны были отправиться в Томск и влиться в труппу театра — сначала на правах студентов, а после получения дипломов — уже полноправными членами труппы. Все наши «школьные» спектакли после определенной доработки вошли бы в репертуар театра, а вопросы организации учебного процесса, выпускных экзаменов и проживания взяла бы на себя томская сторона.

Нашей дирекции эта романтичная идея, похоже, пришлась по вкусу. Во всяком случае, провожая нас на «последние» летние каникулы, нам дали понять, что 1-е сентября мы можем встретить уже в Сибири. Впрочем, перед каникулами мы еще ездили на гастрольную практику, которая по иронии судьбы проходила именно в Сибири, на отрезке Байкало-Амурской магистрали от Усть-Кута до Кичеры. Мы двигались по БАМу на агитпоезде «Комсомольская правда» и по пути давали концерты для строителей магистрали — так сказать, привыкали к суровым сибирским условиям.

К 1-му сентября проект высадки горьковского десанта в Томский тюз был уже «зарезан» Горьковским обкомом партии. Причина отказа до поры до времени оставалась неизвестной. Студенты расслабились, преподаватели напряглись, учеба покатилась по накатанным рельсам. Мы репетировали новый дипломный спектакль. К нам приезжали театральные «покупатели», смотрели нас, отбирали, затем присылали в училище официальные заявки-приглашения. Некоторых ребят приглашали сразу в несколько театров, — в общем-то, у многих был выбор. До поры до времени.

А потом вдруг — бац! — и перед самым выпуском выяснилось, что весь наш курс опять едет в один театр. Но теперь уже значительно ближе — в Арзамас.

Я не хочу сказать ничего дурного ни про Арзамас, ни про его городской драматический театр. Но я видел главного режиссера этого театра. Это был несчастный, отчаявшийся и, возможно, не совсем здоровый человек. Его можно было бы сравнить с руководителем похоронного оркестра, который, возомнив себя гениальным дирижером, приказал своей бригаде в недельный срок освоить все симфонии Шенберга и Софии Губайдуллиной, а иначе он либо всех расстреляет, либо сам повесится на ближайшем кладбище. К нашему несчастью, этого безумца поддерживала одна дама из обкома партии — большой патриот родного края. Судя по всему, она и предложила областному управлению культуры отправить наш курс не к черту на кулички — в какой-то там сибирский областной центр, а в самое пекло советской культуры — в районный центр Горьковскую области, в лапы к фанатику, который уже приговорил своих арзамасских актеров к высшей мере театрального наказания — к увольнению.

***

Итак, в один ненастный январский день наш любимый директор Татьяна Васильевна Цыганкова собрала нас в одной удаленной от чужих ушей аудитории и чуть ли не шепотом рассказала о нависшей над нами опасности. Она же предложила и выход из создавшейся ситуации. Правда, легальный выход был возможен не для всех, поэтому подготовка к распределению велась с каждым студентом в индивидуальном порядке.

Лично мне буквально на пальцах показали, что выбор у меня не велик: либо в Арзамас, либо в Томский тюз.

   — А как же Казанский тюз, Могилевский драматический театр?

Мне терпеливо объяснили, что, несмотря на то, что эти театры тоже прислали заявки на мое имя, им будет отказано, поскольку в этом году Горьковское областное управление культуры приняло решение распределить выпускников театрального училища исключительно в местные театры. Татария — это другой регион, тем более что в Казани имеется свое театральное училище, а Могилев находится вообще в другой союзной республике.

   — А почему же тогда есть возможность уехать в Томский тюз? 

Оказывается, существует такое постановление ЦК КПСС, которым предусматривается обеспечение районов Сибири и Дальнего Востока молодыми специалистами и против которого никто в СССР не попрет, даже обком.

Ошарашенный, я бросился к своему собрату по «казанской мечте» Олегу Эллинскому. Как ни странно, Олег был совершенно спокоен: он уже позвонил директору театра в Казань, крикнул «SOS!» и получил уверения, что все будет в порядке.

***

Комиссия по распределению заседала в кабинете директора. Студентов вызывали по алфавиту. Наша троица «казанцев»: Марина Маринина, Олег Эллинский и я, была в отчаянии. Перед распределением секретарша побожилась, что от Казанского тюза ничего нового не поступало. Марина Маринина, которая в свое время отказалась от предложения работать в Горьковском тюзе, предпочитая уехать в Казань, никак не могла поверить, что теперь ее в приказном порядке могут отправить в Арзамас. В списке студентов нашего курса ее фамилия стояла перед моей, и Маринка, первой из нашей троицы, сжав кулачки, шагнула в открывшуюся дверь. Через несколько минут она, вся в слезах, уже бежала к ближайшему телефону-автомату, чтобы дозвониться до директора Горьковского тюза. Софья Владимировна Гуревич, преподавательница французского языка, вызывая меня на комиссию, еле слышным шепотом предупредила: «Миша! Только Томск».

В кабинете директора царила мрачная атмосфера. Валерий Семенович, отвернувшись к окну, безостановочно, папиросу за папиросой, курил «Беломор». В дальнем углу, мерцая воспаленными глазами, притаился «арзамасский душитель». Рядом с ним, осеняя гения невидимыми крылами, восседал его обкомовский ангел-хранитель — Ирина Николаевна. Татьяна Васильевна, оторвавшись от каких-то бумаг, разложенных на столе, подняла на меня усталые глаза и спросила: «Ну, что, деточка, готов?» Я кивнул. Далее все шло по отрепетированному сценарию. Мне перечислили все заявки, поступившие в училище на мое имя, после чего Татьяна Васильевна официальным тоном объявила, что руководство училища рекомендует мне остановить свой выбор на заявке Арзамасского городского драматического театра. Я от всей души поблагодарил руководство училища за мудрый совет, выразил благодарность руководству Арзамасского городского драматического театра за доверие, оказанное молодому начинающему артисту, и перешел к заключительной части нашего кукольного спектакля:

   — Однако я не только будущий драматический артист, не только уроженец Горьковской области, я еще и член ВЛКСМ. Если Центральный Комитет нашей партии в своем «Постановлении» от такого-то числа, такого-то месяца, такого-то года сказал нам, молодым строителям коммунизма, «Надо!», я, как и многие другие молодые специалисты, готов оставить родные места и отправиться в необъятные просторы Сибири, чтобы там, на своем рабочем месте, приступить к духовному воспитанию нашего молодого поколения в духе коммунистических идеалов нашей советской Родины. Мой выбор — Томский театр юного зрителя.

Мою «барабанную» речь завершил странный звук — это клацнул зубами наш «арзамасский светоч». Ирина Николаевна облила меня ледяным взором, но ничего не сказала. Глаза Семеныча смеялись. Татьяна Васильевна, не встретив никаких возражений против моего выбора, деловито предложила, чтобы я подписал все документы по распределению. Я было потянулся за ручкой, но тут в кабинет заглянула Ирина Алексеевна Дацук, наш суровый педагог по сценическому движению.

   — Татьяна Васильевна, вас срочно вызывают к телефону.

Татьяна Васильевна, извинившись, поспешила в учительскую, а инструктор обкома, взяв на себя в отсутствии директора роль председателя комиссии, попросила меня не затягивать подписание документов. В глазах Семеныча я увидел предостережение и истолковал его так, что торопиться пока не стоит. Сначала я попросил дать мне воды, мол, такой волнующий момент, в горле все пересохло. Мне подали стакан воды. Тут Валерий Семенович заметил, что я слишком бледен, возможно, это шалит сердечко, надо бы принять валидол. Нашли валидол, объяснили, что таблетку нужно не глотать, а рассасывать. После того, как у меня под языком оказалась огромная шершавая таблетка, Ирина Николаевна протянула мне ручку. На всякий случай ручку я уронил на пол и подтолкнул ногой под стол. Пока я, проклиная свою нерасторопность, лазил под столом, вернулась Татьяна Васильевна.

   — Товарищи! — обратилась она к присутствующим. — Мы обязаны удовлетворить заявку Казанского тюза. Только что мне позвонили из министерства культуры…

   — Нет, не обязаны! — перебила Татьяну Васильевну Ирина Николаевна. — Министерство культуры Татарии не имеет никакого права предъявлять нам какие-либо требования. Товарищи! Сегодня мы перехватили телеграмму от министерства культуры ТАССР, — Ирина Николаевна достала из папки телеграфный бланк и подняла его над головой, — и показали ее в Горьковском областном управлении культуры. Так вот, нам сказали, что просьбу минкульта Татарии мы можем выполнить, а можем и не выполнять, — это наше законное право.

   — То есть, как это — «перехватили»? — удивился Семеныч.

   — Сейчас это не имеет никакого значения, — невозмутимо продолжала Ирина Николаевна. — Важно другое: власть министерства культуры Татарии на нас не распространяется.

Татьяна Васильевна остановила обкомовского инструктора:

   — Ирина Николаевна, голубушка, дайте мне договорить!.. Спасибо!.. Так вот, товарищи, мне звонили не из Казани. Мне звонили из Москвы, из Министерства культуры Российской Федерации. И, как вы понимаете, это была не просьба, а прямое указание.

После этих слов у меня закружилась голова. Господи, неужели?! Какие казанцы молодцы! Ура!!!

   — Вот мерзавцы! — восхищенно вздохнул Семеныч.

   — Кто? — спросила Ирина Николаевна.

   — Ну, не вы же, Ирина Николаевна. Вы у нас ангел! — Семеныч одарил Ирину Николаевну своей самой ослепительной улыбкой. — А ты что стоишь, Меркушин? Пиши «Казанский тюз», расписывайся и ступай отсюда.

   — Подождите! — очнулась Ирина Николаевна. — Но ведь он же хотел в Сибирь, в необъятные просторы… Меркушин! Что ты лыбишься, как идиот?

   — Ирина Николаевна! Им там виднее, в Сибирь или в Казань. К тому же я татарин. Зов крови, знаете…

   — Какой крови, Меркушин? Ты посмотри на себя — по тебе же Биробиджан плачет!

   — А вы знаете, кто в Казанском тюзе главный режиссер? — Леонид Исаакович Верзуб. Так что я — как раз по адресу, Ирина Николаевна.

   — Ладно, не юродствуй. Подписал и иди себе… в свою Казань.

***

Через много лет, когда маме уже исполнилось восемьдесят восемь, а мне — пятьдесят один, я вдруг выяснил, что тот сибирский дедушка — охотник-остяк — был маме не родным по крови: он был вторым мужем «бабушки Ульяны», а наш род шел от первого мужа этой маминой бабушки. Но для мамы он навсегда остался ее дедушкой, а для меня — прадедушкой, пусть не по крови, но — по душе. На всякий случай я спросил маму и по поводу еврейского начала, но тут мама твердо сказала, что в этом вопросе я могу не сомневаться. Впрочем, я и не сомневаюсь. Как и в русском начале. А с татарским началом, чувствую, скоро все-таки породнимся. Тьфу, тьфу, тьфу, чтобы не сглазить!

И еще. Знаете, мне кажется, что если для актера основополагающим элементом в системе Станиславского является такое понятие, как «вера в предлагаемые обстоятельства», то для человека в его жизни гораздо важнее верить во что-то более высшее, чем те обстоятельства, которые ему предлагает время. 

Казань, 2014 г.

Фотография. Вечер. Площадь Свободы. Казань. 2015 г.

Фото автора.

Ван Гог и Митька

Существует мнение, что дети, сознание которых еще свободно от оценок и вкусов, навязанных им родителями, школой и общественным мнением, способны легко и безошибочно, руководствуясь лишь интуицией и собственным разумом, еще не отягощенным формальными знаниями, выделить из всего ряда шедевров мирового искусства его высочайшие образцы. В справедливости этого мнения я убедился на собственном примере.

***

В 1997 году, находясь в Амстердаме на Большом Голландском фестивале, я отправился в музей Ван Гога, захватив с собой, по настоянию жены, своего 12-летнего сына Митьку.

Примечательно, что, когда по пути к Ван Гогу мы проходили мимо другого известного голландского музея Rijksmuseum (Государственного музея), в котором Митя уже имел возможность подремать на кушетках, пока мы с друзьями-актерами наслаждались голландской живописью, в том числе и полотнами Рембрандта, на сей раз Рембрандт все-таки порадовал Митю. Вернее, не сам великий живописец, и не его творения, а его позеленевший от времени «памятник», самостоятельно забравшийся на каменный постамент позади музеума для того, чтобы замирать на некоторое время в скорбной позе, а затем эффектно и неожиданно «оживать» в те мгновения, когда проходившие мимо зеваки бросали в его зеленую шляпу, положенную у подножия, звонкие гульдены. Поверьте, Митькин смех звенел куда звонче самых звонких монет на свете! Поэтому все монеты, которые нашлись в моем кармане, очень скоро перекочевали в зеленую шляпу «памятника».

В музее Ван Гога Митя, подобно его маме, поначалу покорно сопровождал своего отца, а когда папа начал впадать в созерцательный транс, сиганул по всем залам, время от времени возвращаясь для проформы к своему «тормозу».

И вдруг в середине моего экспозиционного пути Митя подбежал ко мне с сияющими очами и потащил меня к полотну, которое выделил среди всех других, как «самое, что ни на есть». Я просто обалдел! Это было «Пшеничное поле с воронами» — одна из самых трагичных работ художника, «картина безнадежного отчаяния». Я посмотрел на Митьку другими глазами: «Да, права Надя! Есть в Митьке что-то необыкновенное». А Митя смотрел на меня своими сияющими глазами и чего-то ждал.

— Мить! Ты молодец! Как ты это почувствовал?

— Тебе понравилось, пап?

— Конечно, Мить. Очень понравилось!

— Тогда пойдем дальше?

— Пойдем. А что там дальше?

— А дальше — всё: выставка заканчивается. Это была последняя картина.

И мы покинули музей.

***

Когда мы вернулись в наши апартаменты на набережную Амстеля, Надя встретила Митю вопросом: 

   — Ну, что вам понравилось больше всего?

   — Больше всего? Наверно, все-таки бутерброды с макрелью. Да, пап? Те, что около Ван Гога, в вагончике…

***

     Митя стал программистом. Сам. Отвергнув все мамины попытки сделать его филологом-«романо-германцем».

2014 г.

Фотография. Амстердам, набережная Амстеля Стаалкаде.

Кофеварка

Некролог. 

С глубоким прискорбием сообщаем всем нашим друзьям, знакомым и соседям о том, что сегодня, в половине одиннадцатого утра, на четвертом году жизни, после тяжелой продолжительной болезни скончалась наша любимая кофеварка Rowenta Espresso. 

Смерть настигла старушку на ее рабочем месте — на кухне. Для определения причины смерти вскрытия не понадобилось — диагноз налицо: всеобъемлющее нарушение герметичности. Несмотря на агонию, умирающая труженица, превозмогая острые приступы пароиспускания, смогла выдавить из своих недр целую четверть стакана ароматного черного кофе. 

Покойная прошла нелегкий трудовой путь. Пусть никого не смущает европейское имя покойной, происхождение она имела азиатское: ее родина — Китай. К нам на кухню покойная попала совсем девочкой в 2006 году. Скромная, трудолюбивая, она в своем трудовом рвении доходила до экзальтации. Аромат ее продукции сводил с ума всех наших соседей, которые стали заходить к нам в гости на чашечку кофе. Целый год Rowenta безукоризненно поила нас и наших гостей замечательным кофе. 

Но бабий век на Руси при такой напряженной работе не долог — через год Ровенточку поразила страшная болезнь. Сначала она вся облезла, затем у нее отказала функция капучино, после чего из нее высыпались какие-то мелкие детальки и, в конце концов, треснул и отвалился жизненно важный орган — Power.

Казалось бы, после такого удара Ровенточке уже не подняться. Но земля казанская богата на самых удивительных целителей. Наш друг из солнечной Армении, скромно именующий себя Мастером, сумел за один сеанс поднять на ножки разбитую параличом даму. Ее красный глазок снова загорелся, и в чашку весело побежала густая струйка нашего любимого напитка. Заглянув в паспорт нашей труженицы, мы обнаружили, что средний срок жизни подобных кофеварок ограничен только одним годом. Стало быть, наш целитель подарил Ровенточке еще два с половиной года полнокофейной жизни. 

В последние дни старушка почувствовала себя заметно хуже. Выключатель время от времени пытался выскочить из своего гнезда, из него даже начали исходить горячие струйки пара. Красный глазок её все время беспокойно мигал. 

Сегодня утром старушка покрылась горячим облаком пара, глазок погас, и дух ее отошел в иные миры. 

Похороны состоятся сразу после того, как тело покойной остынет. Захоронение будет произведено на местной помойке, напротив детского сада.

Казань, 4 февраля 2010 года.

Фотография. Старинная бульотка-кофеварка со спиртовкой в стиле Арт-Деко.

Россия (по патенту Германии). Начало 1900-х.

Драники

Мой отец, родом с Брянщины, считал драники вершиной кулинарного искусства. К моему великому сожалению, своим собственным приготовлением этого картофельного лакомства папа отбил у меня всякое желание пробовать его еще раз. Но сам случай, произошедший в те времена, когда я учился, наверно, классе в третьем, крепко засел в моей памяти.

Помню, пришел я вечером из школы домой, замерз, «как цуцик» (папино словечко, кстати), и проголодался. Мамы дома не было, и папа, которого я у плиты-то раньше никогда не видел, решил угостить меня эксклюзивным блюдом «по бабушкиному рецепту». Я даже лично включился в готовку, энергично натирая картофелины на самой мелкой терке, и в радостном предвкушении слушал папин гимн драникам.

Драники на вид получились весьма необычные — всех цветов радуги: и зеленые, и фиолетовые, и серо-буро-малиновые! Однако, папу подвел не самый свежий бараний жир, который он нашел в холодильнике и на котором жарил этот народный деликатес. Как оказалось, мама отложила этот кусок жира для того, чтобы отдать его кому-нибудь из соседей или выбросить, но папа об  этом не знал. После второго с половиной драника, несмотря на добавленную сметану, я уже не мог их не только есть, но и видеть! Запах, заполонивший всю квартиру, душил меня, вызывая совершенно определенные позывы. Я убежал в дальнюю комнату, уткнулся лицом в диванную подушку и, задыхаясь, с ужасом ждал того момента, когда у меня иссякнут силы для борьбы с этими позывами.

Слава богу, откуда-то — с работы, наверно? — в самый отчаянный для меня момент явилась мама, увидела мою позеленевшую, как папин драник, физиономию и радикальным образом прекратила папины кулинарные опыты в области приготовления самых вкусных на свете народных деликатесов. Разноцветные оладушки отправились в помойное ведро, а в квартиру был запущен свежайший зимний сквозняк. Никогда до этого случая я не вдыхал морозный воздух с таким наслаждением.

На папу было больно смотреть. По сути, он хотел, чтобы я прикоснулся к самым светлым ощущениям его довоенного детства. Но мама есть мама — она сибирячка, драники, видимо, не были самым любимым кушаньем её довоенного детства, оттого, наверно, и не оценила душевного порыва отца.

Зато спасла младшего сына.

2010 г.

Фотография. Проспект Сталина в новом советском поселке гидростроителей и энергетиков. Заволжье, Горьковской обл. 1950-е годы.

Музей, жена и аллергия

Посещение художественного музея — это процесс, который зависит от множества обстоятельств. Обожаю, когда легкая прогулка по музею превращается в путешествие. Тогда временные рамки этого процесса предугадать невозможно: два этажа и семь экспозиций измеряются не метрами и секундомером, а континентами и эпохами, и пределом этого путешествия является либо твоя «перегруженная» нервная система, либо, как это иногда бывает, вежливая просьба покинуть помещение в связи с закрытием музея.

Я отправился в музей с женой.

Рязань — город для меня совершенно незнакомый. Сама прогулка по солнечным сентябрьским улицам старого города — уже экскурсия. Здесь, на улице Урицкого, рядом с нашей гостиницей, множество одноэтажных и двухэтажных старых деревянных зданий. Среди этих бревенчатых реликтов Рязани выделяется один одноэтажный дом, отмеченный мемориальной доской, который располагается на соседней Введенской улице. В этом симпатичном домике в XIX веке жил знаменитый Загоскин, но не тот Загоскин, который в 1829 году написал первый русский исторический роман в духе Вальтера Скотта «Юрий Милославский, или русские в 1612 году», то есть Михаил Николаевич, и не тот Загоскин, который в первое десятилетие XX века в течение четырех лет избирался ректором Казанского Императорского университета, то есть Николай Павлович, а тот самый Загоскин, который стал известен благодаря своим исследованиям Русской Америки в сороковые годы XIX века: Аляски, Алеутских островов и Северной Калифорнии, — Лаврентий Алексеевич Загоскин.

Возле Гостиного двора, там, где установлен памятник академику Павлову, издалека принятый мною за памятник Бернарду Шоу, моя жена, коренная жительница Казани, снисходительно отметила, что здешний Гостиный двор очень мил, но казанский Гостиный двор, который казанцы попросту зовут «Бегемотом», по сравнению с ним — все равно что Слон рядом с Моськой.

Одно помпезное каменное здание, выстроенное в «стиле русского классицизма» (так было написано на мраморной мемориальной доске), я еще издалека определил как бывшее Дворянское собрание и сам удивился, когда мое предположение подтвердилось. Мы с женой даже поспорили, какое здание «круче»: казанское или рязанское.

В общем, я готовил жену к музею, как мог. Жена была простужена и, провалявшись два дня в гостиничной постели в обнимку с таблетками и микстурами, была рада вырваться на «оперативный простор».

В гардеробе художественного музея, благодаря моей глупой шутке о забытом пенсионном удостоверении, нам безо всяких условий продали билеты на все экспозиции со скидкой — как пенсионерам. Впрочем, жена все-таки уловила лукавую усмешку в глазах кассирши-гардеробщицы и в течении нескольких минут терзала свою сумочку, пока не выудила оттуда маленькую красную книжицу, которую специально прячет от себя на самом дне.

И вот мы поплыли по музею. Первая экспозиция — выставка работ касимовского архитектора-самоучки Гагина (1771—1844): чертежи, документы, проекты, гравюры. Особенно меня привлекли чертежи с обмерами мусульманских святынь Касимова: мечети и ханского мавзолея. Связь с Казанью самая прямая — в Касимове, если я ничего не путаю, в свое время «княжили» сыновья основателя Казанского ханства. Надя же отметила, что казанские мечети не в пример более красивые. Тут мы немного поспорили и переплыли в залы главной экспозиции музея.

Экспозиция выстроена по хронологическому принципу. Первые картины — портреты XVIII века, огромные, темные, с почерневшими багетами, похожими на глухие оконные ставни, — как-то приструнили мою спутницу. На нас смотрела русская провинциальная знать. Мне понравилось Надино замечание: «Лица у них какие-то… деревянные!» Однако один портрет — он висит рядом с выходом из этого зала — меня поразил. «Портрет молодого крестьянина» — не будь этой надписи на табличке, я бы ни за что не догадался, что на меня смотрит крестьянин. Одет он просто, но этот взгляд — прямой, свободный, спокойный — это взгляд не крепостного. Удивительный портрет!

Далее пошел «обязательный набор» многих областных музеев, что, впрочем, нисколько не снижает художественной ценности этих полотен. Наоборот! Где можно увидеть такую прелесть?! Я просто прилип к картине Венецианова «Крестьянка с бабочками». Что-то Джоттовское, если можно так выразиться, померещилось мне в этом поблекшем от времени портрете. Чуть позже я попытался показать жене практически одну и ту же характерную «любезную улыбочку», приклеенную к совершенно разным лицам на четырех портретах кисти Тропинина, но Надя уже нашла то, что дорого ее сердцу, — «Зимний пейзаж» Саврасова — и блаженствовала, обретя в этом водовороте русской живописи родной островок. Перед моим взором проплывали, покачивая бортами, «марины» Айвазовского (одна из них — работа с неизвестным мне доселе историческим сюжетом: Петр I пытается спасти погибающую эскадру, разжигая на берегу костер), этюд Сурикова к «Боярыне Морозовой», пейзаж Левитана «Река» (этюд, наверно), пастель Серова с зимней дорогой и расплывающимися в сумерках деревьями, Врубелевский эскиз костюма Снегурочки (никак не ожидал его здесь увидеть!), наш елабужский лес у Шишкина, акварель и гуашь Александра Бенуа на тему Версаля, горы и солнце Сарьяна, натюрморт Кончаловского с курительной трубкой, Ларионовские «Рыбы», Гончаровские «Пионы»…

Где-то в это время Надя вырвала меня из созерцательного экстаза и потащила к большому полотну Кустодиева. Должен признать, картина меня удивила. В интерьере высокой просторной комнаты со светлыми обоями —круглый стол и две дамы в разных концах комнаты: одна, в белом, — слева, у стола, другая, закутанная во что-то темное, — справа, рядом с высоким окном. Все окна с зелеными портьерами. Эта зелень наполняет комнатное пространство прохладным воздухом и отражается на белом столе в зелени букета, а за окном — зимний городской пейзаж с сахарным снегом на крышах леденцово-красных кирпичных домов. В картине столько воздуха, прохлады, свежести! Хорошо!..

А вот две картины Архипова, причем такие разные по технике! Одна, так сказать, выполненная в реалистической манере, — многофигурная пейзажная композиция в стиле передвижников: группа людей, в основном мальчишек, на берегу реки после весеннего ледохода (казанцы, например, в свое время обожали наблюдать волжский ледоход), другая, портретная, более позднего периода — если не ошибаюсь, «Рязанская пригородная девица» — будто написана другим художником: другой мазок, другая плотность воздуха, другое ощущение света, цвета и пространства. Честное слово, «Девица» очень хороша!..

Вот где-то здесь я уже начал терять свою жену. Она убегала куда-то в следующие залы, возвращалась, делилась впечатлениями (например: «Миша, ты иди посмотри, что случилось у людей с лицами! То есть они все — на одно лицо!» — это Надя добралась до двадцатых-тридцатых годов XX века), пыталась утащить меня с собой, фыркала, махала рукой и вновь убегала. Когда я добрался до советского периода, ей там уже нечего было делать.

Я почувствовал некий дискомфорт. Трудно сосредоточиться, когда ощущаешь себя под прицелом.

— Миша! Можешь туда уже не ходить. Там тупик!

— А картины в тупике висят?

— Висят, конечно! Куда им деться?

— Надь, дай мне телефон, я картину сфотографирую.

— Тут нельзя фотографировать.

— Да я незаметно!

— На! Только подожди, пока я не уйду.

На мое счастье, у музейных дам-«надсмотрщиц» — из моего зала и из соседнего — возникла громкая перепалка, и моя «надсмотрщица» временно переместилась к своей оппонентке. Я тотчас же — чик! — и снял обалденный портрет Сварога «Гитаристка». Ах, какая чудная работа! 1940 год. А как написана гитара — сказка! Недаром художник сам был гитаристом. А посуда на заднем левом плане, а диван, а кисть девочки! На снимке, к сожалению, этого уже не увидишь, не почувствуешь, а жаль!

Из «советского» тупика я был буквально вытащен за руку:

— Миша! Нас еще ждут современные художники!

А в тупике остались два замечательных полотна, которыми я так и не успел насладиться в полной мере. Даже имен не успел прочесть. Одно — ленинградский городской пейзаж, крупное по габаритам полотно, в названии что-то вроде «Бывшая Сенная площадь», 1959 год: высокие мрачные здания — и разноцветные автомобили, киоски, троллейбусы… Оттепель… Другое — на послевоенную тему — солдат возвращается с войны: сидит в вагоне, отвернувшись от нас к окну, на плеча накинута шинель, у ног тощий вещмешок, в руке дымится «козья ножка»… Пальцы на руке с самокруткой хорошо прописаны. Мужицкая рука. Солдат смотрит в окно на проплывающие мимо поля, смотрит, как зачарованный, — не оторвать. А самокрутка горит и горит в руке…

Дальше, собственно, можно уже и не рассказывать. Я даже не знал, что с творчеством современных художников можно знакомиться с такой скоростью. Особенно мне не повезло с выставкой московского художника-аниматора Леонида Пожидаева:

— Так! Тут и смотреть нечего: просто рисунки.

Ах, ребята, как я люблю вот эти «просто рисунки»! Хорошо хоть, тамошняя «надсмотрщица» позволила сфотографировать что-то. А на выставку работ современного пензенского живописца Вячеслава Варнашова я сразу вошел с наглой просьбой сделать пару снимков, иначе вообще ничего не увидел бы.

Но мало того — в следующем зале, на выставке старинных рязанских икон, «случилось страшное»: у жены начался приступ аллергии. Надышалась искусством, бедненькая! Надя так чихала — ее просто рвало на части. Никакие иконы не спасали.

Далее мы практически бежали. Образцы западно-европейской культуры были обчиханы с головы до ног. Тем не менее Наде успел понравиться один старинный немецкий резной буфет красного дерева XV или XVI века, а я стопорнул перед великолепным женским портретом кисти Фюлопа Ласло (Венская школа, 1899), на который моя жена тоже начихала. С прикладным искусством в виде старинных и современных фарфоровых статуэток я не успел даже поздороваться. Впрочем, эти экспонаты отплатили нам той же монетой: у многих фигурок, обутых в забавные лапоточки, сапожки и туфельки, были отколоты поднятые в приветствии ручки, поэтому они тоже не имели возможности помахать ими на прощание вслед убегающим посетителям.

Но стоило нам только выйти на улицу, которая носит гордое имя Свободы, как аллергия мгновенно покинула раскрасневшийся Надькин нос. Глаза у нее засияли, как у девчонки, сбежавшей с последнего урока, Надя жадно вдохнула привычный уличный воздух, и мы, оздоровевшие, воспрявшие, проголодавшиеся, рванули в ближайший рязанский супермаркет в поисках материальной пищи.

Вот она — волшебная сила женского искусства!

2014 г.

Фотография. Театр на Соборной. Рязань, сентябрь 2014 г. Фото автора.

Два бабая с Пионерской

Про человеческую деликатность и  про особенности некоторых оборотов речи.

В Казани у меня произошел один случай, который, скорее всего, говорит о человеческой деликатности.

Выхожу я как-то в июне на Пионерской из трамвая, и ко мне подходит очень симпатичный старикан-бабай. Сам бабай, видимо, из деревни: со старым чемоданчиком в руке, в плаще и кепке, под плащом застегнутый пиджак, обут в черные кожаные сапоги с высоким голенищем и говорит с заметным татарским акцентом. Вот, мол, подскажите, молодой человек, где тут улица Большая? Я ему объясняю, что надо ехать в другой конец города, в Адмиралтейскую слободу, а он только крякает:

— Э-э! Надо же так!.. Все мне говорят, езжай в Адмиралтейскую слободу! А внучка мне сказала, езжай до Пионерской, а там пешком до улицы Большой.

Тут до меня доходит, что бабай имеет в виду улицу, на которой я живу, — Зур Урам, потому что в переводе на русский язык это означает «большая улица»,  и спрашиваю его:

— Так вы Зур Урам ищете?

А он в ответ:

— Именно Зур Урам! Но вы, я вижу, русский человек, вот я и говорю вам по-русски: «Улица Большая».

Да, братцы! Не знал дед о том, что в Казани есть и Большая улица, что находится в Адмиралтейской слободе, и Зур Урам, та, что у нас, в Советском районе. А вот то, что в уважительном отношении к человеку всегда присутствует и такт и деликатность, старик понимал очень хорошо.

***

Там же, на Пионерской, произошла моя встреча с другим бабаем, который пострадал уже не от собственной деликатности, а от особенностей некоторых оборотов речи.

Так вот, стою я летом всё на той же Пионерской, жду на остановке автобуса. А там один старенький бабай в узбекской тюбетейке и восточном халате все время выбегает перед каждым подъезжающим автобусом, чтобы рассмотреть номер, и очки у него с линзами такого гигантского размера, что казалось, будто это не очки такие большие, а глаза — каждый вполовину лица. Рассмотрев номер автобуса, он бежит к передней двери и, желая уточнить маршрут, кричит водителю (пишу, как услышал):

— До Калинина везёшь?

А я как раз садился на автобус до улицы Эсперанто, который, собственно, был по пути и мне и бабаю, и водитель, естественно, крикнул бабаю в ответ:

— Везу!

Едем. Бабай стоит около водителя и бдительно озирает каждую остановку. Доезжаем по улице Вишневского до улицы Калинина, тормозим на остановке, и водитель кричит бабаю:

— Вылезай, бабай! Приехали!

А бабай повел в разные стороны своими рыбьими очами и вдруг говорит:

— А где Дэ Ка?

— Какой Дэ Ка?

— Ленина!

— Ё-пэ-рэ-сэ-тэ!.. Так тебе ДК Ленина нужно?! Это же в другом конце города!

— Ну, да! Я же тебе сказал: Дэ Ка Ленина везёшь?

***

Фотография. Луна над Пионерской улицей в Казани. 1 марта 2018 года. Фото автора.

Великие имена русской литературы в темных коридорах театрального общежития

1978 год. Театральное общежитие Казанского театра юного зрителя на улице Островского. Второй этаж в здании дореволюционной постройки. Один общий туалет, одна общая кухня, один общий коридор и пять разных по площади комнат, в которых живут актеры и работники театра со своими семьями.

Поздний вечер. Детей уложили спать. В коридоре темно. В общежитии — тишина. На кухне сидит Валя Ярюхин, актер, и читает книгу, покуривая сигарету. Раздается резкий скрип входной двери, по коридору мимо кухни победным маршем грохочут мужские сапоги, затем где-то в глубине коридора слышится нахальный стук в чью-то дверь. Издалека доносится женский голос с ноткой кокетства:

— Кто там?

— Кто-кто?.. Пушкин! Вот кто!

Все ясно: к Петровне, возглавляющей парикмахерский цех тюза, заявился ее подвыпивший «хахаль» дядя Миша, театральный сапожник из Качаловского драматического театра. Щелкает дверной шпингалет, слышится довольный шепот Петровны: «Тихо ты, ирод!.. Заходи!»

В общежитии снова воцаряется тишина. Лишь изредка слышно, как в комнате Петровны позвякивают стаканы да вырываются на волю соленые шутки дяди Миши. Но вскоре коридор наполняется новыми звуками: по полу шаркают чьи-то шлёпки, затем раздается деликатный стук.

— Кто там? — теперь голос Петровны звучит с некоторой тревогой.

 В ответ слышен мужской шепот:

 — Татьяна Петровна! Откройте, пожалуйста! Это я…

 — Кто это «я»?

 — Погоди! — прерывает Петровну ее ревнивый «Пушкин» и раскрывает двери настежь. — Кто это «я»?

 — Это я… Белинский… Извините… Татьяна Петровна, у вас заварочки не найдется?..

И пока в коридоре Петровна снабжает режиссера Олега Белинского горсткой чая, артист Валя Ярюхин корчится на кухне, затыкая себе книгой рот, чтобы не разбудить все общежитие неудержимым хохотом.

***

Фотография: Здание Казанского государственного театра юного зрителя. Казань, ул. А.Н.Островского, 10.

Валентина

Деревенская сценка на даче в канун Троицы.

Валентина (входя во двор): — Хозяева! Пустите в дом-от? Можно? Ну, дак я не одна. Я с подарочком. Можно?

Проходит в дом, ставит на стол двухлитровую пластиковую бутылку с деревенским самогоном.

Как чего это? — Водка. Мутна? А как же не мутна? Это ж теньковска водка. Ну, хошь, самогоном назови, тока самогон-от покрепче будет, а теньковска водка не больно-то крепка. Сколь ни пей, допьяну не напьёсься — одна тока дурь от нее. Зато дешёва!

Хозяева ставят на стол стаканы, конфеты и нарезанные огурцы. Валентина наливает в стаканы самогон.

Я ить чего заглянула-то: Сашеньку маво помянуть, Царствие ему Небесно, прости мя, Господи!.. Сашенька-т? Муж мой законный. Один-един на всю жизнь законный. А незаконных-то у меня полдеревни было. А чего? Что было, то было, я и не скрываюсь. А законный-то — один-един Сашенька. Не, не сегодня помер. Он по осени удавился. Давно уж! Почему сегодня? Дак разве не знаете? Завтра Троица, а самоубивцев один-един день поминать можно — перед Троицей. Это ежели по-христиански. Так-что, Царствие тебе, Сашенька, Небесно, прости мя, Господи!

Выпивает.

Ох, противна!.. Да нет, я конфеткой… Сладка!.. Зачем покончил-то? А затем, что страсть у него така была. Он и топился — не утоп — люди спасли. И вены скрывал — не скрыл — мужики его повязали. А как в курятник залез, там уж, кроме курей, никого рядом не было. Вот и удавился. Царствие тебе Небесно, убивец ты мой, прости мя, Господи!

Выпивает.

Ах, гадость-та кака!.. Фу!.. Не, я лучше конфеткой… Вкусна!.. Любила ли? Понятно дело, любила. Я и по натуре-то завсегда к мужикам добра. А Сашка-т меня еще девчонкой взял, я тогда еще в Варварине жила. Забрюхатил меня, да сел по-малолетству. Как куда сел? Аль не знаете, куда у нас садют? Известно, куда — в колонию. Сашка-т у меня парень с руками был. Совхозный склад в одну секундочку скрыл. Вот и пострадал из-за рук. А дед меня из дому выгнал — брюхату, да не расписану. Дак я в Тукаевский подалась, там и разродилась. А уж как Сашка-т вернулся, я уж с двумя дочками была. Перва-та, белобрыса, в Сашку пошла, а втора-та, рыжа, в председателя, мать его ети, прости мя, Господи. Попользовался мной, скотина лыса! Дак Сашка-т один-един от меня не отвернулся: и расписался, и председателю морду начистил. Ему уж тогда по-врослому дали. Долго сидел. А я с детями, понятно дело, в Теньки перебралась. Куды ж деваться! Прости меня, Сашенька, сучку эдаку! Царствие тебе Небесно, прости мя, Господи!

Выпивает.

Ох!.. Забират… Не-не-не! Я уж так — сладеньку съем… А уж когда Сашка-т по-второму вернулся, я прям в ноги к нему — бух. Так, мол, и так, а тока теперь у нас три дочки, говорю. Бес, говорю, попутал, Сашенька: с механизатором связалась, дура сива! Хошь, говорю, бей, а хошь — убей, а тока я тебе всю чисту правду сказала, как на духу, без утаечки. Обиделся он. Крепко обиделся. Но бог миловал: напился до чертиков, погонял меня нагишом по селу-т, да и успокоился. К тому ж механизатор-от, ну, специалист этот тракторный, как услышал, что Сашка возвращатся, собрал монатки, да в одночасье и сгинул из села, как будто его тут и не было никогда. Вот мы и зажили впятером. И всё бы ничего, да тока вот девки у нас больно блудливы выросли. Срамили отца на всю округу. А Саша-т переживал очень. Но больно-то не буйничал. Наоборот. Тихим таким стал. Слова лишнего из него не выудишь. А уж как выпьет, тока плачет, да веревку ищет. Ох, Господи! Вот она, любовь-та! Царствие тебе Небесно, Сашенька! А Ты, Господи, прости его, грешного! Не виноватый он.

Выпивает, закусывает конфеткой и вдруг задорно поет: «Напилася я пьяна… Не дойду я до дома…»

2015 г.

Как он догадался?!

О том, как в Нью-Йорке меня удивил один попрошайка.

В 2007 году, благодаря приглашению одного русского театра из Монреаля, я оказался на противоположной стороне земного шара и провел там целый месяц, гастролируя по городам Канады и США со спектаклем, поставленным по пьесе А.Н. Островского «Волки и овцы». И как-то так получилось, что за все время моего пребывания на Северо-Американском континенте я всего один раз беседовал с местным жителем, который не имел бы за плечами «рюкзака с советским прошлым». Это случилось в Нью-Йорке, недалеко от Бродвея.

На улице ко мне подошел один необыкновенно жизнерадостный афро-американец, одетый, как мне показалось, в поношенное женское пальто, и предложил сыграть с ним в игру: если он угадает страну, из которой я приехал, и скажет на моем родном языке хоть одно слово, я должен буду отдать ему 25-центовую монету. Надо иметь в виду, что английского языка я почти не знаю, поэтому парню пришлось приложить немало усилий в плане пантомимы, чтобы я его, наконец, понял.

Я достал монету и приготовился вручить ее моему ясновидящему собеседнику, но тут вдруг выяснилось, что он принял меня за европейца. Я очень удивился. Правда, разговаривал я с ним на каком-то абракадабрском языке, смешивая английский, немецкий, французский и Эсперанто. Но все равно — принять меня за француза, испанца или итальянца, по-моему, было невозможно. Может быть, его ввели в заблуждение моя прическа и «французские» усики? Дело в том, что перед гастролями, дабы не пользоваться каждый день париком и щипцами, меня в монреальской парикмахерской с помощью «химии» сделали «кучерявчиком», а усики пришлось отпустить, чтобы не использовать накладные усы, которые, по обыкновению, отклеиваются на сцене в самый неподходящий момент.

Тогда я решил немного помочь моему незадачливому знатоку и подсказал, что я славянин. В ответ он радостно заорал, что я поляк, а потом — также радостно, что я серб. Я удивился его познаниям, но не согласился быть ни тем, ни другим. В его глазах блеснула слеза. Понимая, что игра подошла к концу, парень трагически заявил, что я из Израиля, получил отрицательный ответ и пошел прочь. Мне не хотелось огорчать этого чудака. Я окликнул его, вручил ему доллар и перешел на другую сторону улицы.

И вдруг слышу, как он кричит мне вслед по-русски: «Спа-си-бо!!!»

2014 г.

*****

Фотография. Нью-Йорк в марте 2007 года. Фото автора.

Письмо в коммунизм

О душевных терзаниях юного пионера, родившегося в год Гагаринского полета в космос.

Всё мое пионерское детство меня терзала одна тайна. В 1963 году, на исходе которого мне исполнилось два года, в моем родном городке Заволжье — «в молодом советском городе энергетиков и моторостроителей» — у перекрестка проспекта Мира и площади Ленина, на краю большого газона перед клубом «Энергетик» в небольшой бетонный саркофаг под торжественные звуки духового оркестра была заложена запаянная стальная капсула, содержавшая в себе письмо, адресованное будущим поколениям, после чего саркофаг был запечатан железной плитой. Табличка, установленная на плите, гласила: «Молодым строителям коммунизма будущего — от молодых строителей коммунизма настоящего», с указанием вскрыть капсулу ровно через 50 лет, то есть в 2013 году.

К тому моменту, когда я подрос и сам прочитал выбитые на табличке слова, это место уже приобрело в городе свой особый — в общем-то, почетный, но, отчасти, и мистический — статус, осененный фантастическим светом счастливого коммунистического будущего. К саркофагу подъезжали свадебные кортежи, и новобрачные комсомольцы и комсомолки возлагали на его суровую броню кроваво-красные гвоздики, предполагая, что, возможно, именно их будущие правнуки и будут взламывать эту заветную плиту. Во время пышных похорон к нему несли гробы с именитыми покойниками, словно будущие поколения из своего коммунистического далёка могли узреть, каких людей мы теряли на пути к обществу всеобщего изобилия и гуманизма. Некоторые молодые люди избирали это место для того, чтобы предложить своим возлюбленным руку и сердце, некоторые одинокие пьяницы, заблаговременно вооружившись «Агдамом» или «Солнцедаром», под покровом ночной темноты изливали здесь душу своим еще неведомым потомкам, а некоторые психически неуравновешенные личности, чего греха таить, пытались свести здесь счеты со своей жизнью. Словом, место, как теперь говорят, было в каком-то смысле культовым.

А меня тогда мучил вопрос: о каком таком секрете хотели поведать потомкам комсомольцы 60-х годов XX века? Я считал годы, и получалось, что к 2013-му году мне стукнет уже 52. И мне становилось обидно, что мое поколение обошли, что нам, всем тем, кто в 1980-е годы должен встать в авангарде борьбы за воплощение самой светлой, самой высокой идеи всего прогрессивного человечества, никто не послал никакой поддержки из социалистического прошлого, а этим, из XXI-го века, которые и так уже будут жить в Царствии Коммунизма, им — почему-то послали. Мне, юному пионеру образца 1972 года, было горько осознавать эту явную несправедливость самого справедливого строя на планете, и я — теперь могу честно признаться — в глубине души невзлюбил эти нагло грядущие поколения молодых строителей коммунизма.  

Однако, чтобы как-то примирить себя с неизбежной несправедливостью, я представлял, как через много-много лет мы, седобородые 50-летние старики и седовласые 50-летние старушки, увешанные по самые уши заслуженными наградами, тоже приковыляем на эту площадь, и когда эти юные наглецы, вскормленные и вспоенные нашим трудом, нашим потом и нашей кровью, вскроют плиту и выковыряют из стальной капсулы полуистлевший от времени пергамент, мы потребуем открыть нам ту тайну, которые наши старшие братья по каким-то неизвестным причинам стратегического значения не могли нам доверить в свое время. И мы прольем свои скупые старческие слезы!..

***

Боже мой, куда сегодня делась эта капсула? Прочёл ли кто-нибудь эти слова, начертанные в последний год хрущевских грёз и запущенные в туманную пустоту будущего? А если и прочёл, я представляю, как этот человек смеялся над ними!.. А уж если он был моим ровесником, я уверен, что смех его был горек, ибо он еще помнит, как мы гордились своим молодым, развивавшимся городом, как презрительно мы смотрели на соседние города, как сами себе завидовали, что нам выпало счастье родиться в этом городе.

Город Заволжье.

Маленький волжский городок энергетиков и моторостроителей.

Мой несчастный, мой родной и любимый город!..

***

Фотография. Клуб «Энергетик». Город Заволжье, Горьковской области. 1960-е годы.