Лягушка

Рассказ тюзовского актера.

Помню, играли мы как-то спектакль «Заячье сердце» не у себя в Казанском ТЮЗе, а на выезде — на сцене казанского Дома Культуры Строителей. Как только сказка закончилась, я прискакал в гримуборную, переоделся и побежал домой, благо до Зур Урам было рукой подать. Бегу и замечаю, что встречные прохожие, с которыми я пересекаюсь взглядом, начинают улыбаться, завидя мое лицо. Ну, думаю, увидели знакомого актера. Пришел домой такой гордый от свалившейся на меня славы, а у нас зеркало тогда висело в прихожей прямо напротив входной двери, — словом, вхожу и вижу: боже мой, это не я! Это Лягушка, которую я играл в спектакле — сине-желто-зеленые разводы на лице, «озелененные» круглые глазища и куча фиолетовых бородавок на носу!!! Забыл разгримироваться. И ни один прохожий на улице мне даже не намекнул, что с моим лицом что-то не в порядке. Просто хихикали и прятали от меня глаза.

Казань. 9 января 2020 г.

Фотография. Труппа Казанского театра юного зрителя в театральный сезон 2000/01 гг. Фотограф — Ф. Гарифуллин.

Бахилы сними!

Больничная история.

Когда я вернулся в Казань после прохождения срочной службы в армии, а произошло это в 1987 году, мне понадобилась помощь стоматолога, ибо там, где я служил, было опасно обращаться к кадровому дантисту: женщина, которая принимала солдат в «зубном» кабинете нашей войсковой части, во время приема была немного неадекватна — она так волновалась, что иногда неожиданно теряла сознание и под её «бур» попадали не только больные, но и здоровые зубы.

Так что, вернувшись домой, первым делом я отправился в стоматологическую поликлинику, к которой был «прикреплен» наш театр юного зрителя. Располагалась она в старинном двухэтажном здании на Театральной улице рядом с оперным театром. После осмотра меня направили к хирургу, и когда я вошел в хирургическую «приемную», где сидела группа пациентов, ожидавших приема, весь этот небольшой коллектив чуть ли не хором строго предупредил меня: «Бахилы надень!» Я оглянулся, в углу у двери лежала куча бахил. Я надел огромные бахилы с «завязочками» и сел в очередь. Очередь довольно быстро «двигалась», но вот что характерно: когда от хирурга на полусогнутых ногах выходил очередной «вылеченный» пациент и, добравшись до входной двери в «приемную», брался за дверную ручку, вся толпа ожидающих радостным хором орала: «Бахилы сними!» Несчастный «излеченец» вздрагивал всем телом, со слезами на глазах стаскивал с обуви бахилы, швырял их на пол и вырывался на свободу. Помню, тогда я сказал себе: «Когда я выйду из кабинета хирурга, как бы больно мне не было, я выйду спокойно, как ни в чем не бывало подойду ко входной двери, обернусь на ожидающих приема, лучезарно улыбнусь им и легким движением руки скину эти треклятые бахилы».

Тут меня вызвали к врачу. Принимал меня некто Антропов (эта фамилия легко запоминалась всеми советскими людьми того времени), мужик, кстати, довольно симпатичный и внушавший надежду на скорое избавление от мучений. Он посмотрел мне в рот, поковырялся там, вздохнул и сказал кому-то: «Корешки вытащить надо!» Я вздрогнул, а он спросил меня: «Лидокаин с собой принесли?» Я обомлел — в мое «до-армейское» время обезболивающее давалось в больнице бесплатно, да я и названия такого раньше не слышал: «А что это такое — лидокаин?» — «Понятно!.. Слушай! Ты — мужик?» — «Ну, в общем-то, мужик, конечно…» — «Вот и отлично! Сейчас тебе быстро и весело удалят корни, боль быстро пройдет, и ты так же быстро и весело пойдешь домой. Хорошо?» Я, еще ничего не понимая, кивнул. Антропов зычно призвал хрупкую девушку в очках: «Давай, практикантка!»

Мама моя! Что она со мной делала! Я стонал и даже выл, когда мне казалось, что она хочет вырвать мне всю десну. Когда у нее от моего нечленораздельного мата уже запотели очки, снова подошел Антропов. «Корни винтовые!» — оправдывалась практикантка. «Ну, брат, держись!» — сказал хирург, забрался ко мне в рот щипцами до самых кишок и рванул так, что я чуть было его не задушил, а не задушил только потому, что на мгновение потерял сознание, подобно нашей армейской стоматологине.

Ах, братцы! Как мне хотелось, извините за выражение, дать кому-нибудь по морде, когда мне сунули в нос нашатырь! Честное слово, я держался из последних сил, чтобы никого не ударить, потому что боль была такой, что унять её могло только какое-нибудь мордобитие.

Когда меня направили к выходу, я уткнулся взглядом в пол и, повторяя про себя одну фразу: «Не смотри ни на кого!», осторожно двинулся на волю. Ноги мои подгибались, словно я не успел добежать до сортира, кулаки чесались, но я, сохраняя зыбкое самообладание, доплелся до входной двери хирургической «приемной», взялся за ручку, и тут — мать ваша женщина! — конечно же, услышал восторженный вопль ожидавших приема: «БАХИЛЫ СНИМИ!!!»

Ах, чёрт! Как мне хотелось дать им всем по мор-дам, по мор-дам, по мор-дам!!!

Я бежал по улице Ленина к Кремлю в надежде, что у Кремля нет людей, и я буду в безопасности от самого себя, дабы кого-нибудь не изувечить. Но стоило мне добраться до аллеи у крепостной стены, как меня тотчас же окликнули мои друзья-артисты Сережка и Роза: «Миша!!!»

И в этот момент наконец-то произошло то, что обещал мне волшебник Антропов: боль вдруг испарилась, как кошмарный сон, и я заплакал от счастья…

Казань. 9 января 2020 г.

Фотография заимствована с сайта Информационного агентства «Новомосковск сегодня».

Валентина

Деревенская сцена на даче в канун Троицы.

Валя (входя в дом, у дверей): — Хозяева! Пустите в дом-от? Можно? Ну, дак я не одна. Я с подарочком. Можно?

Проходит в дом, ставит на стол двухлитровую пластиковую бутылку с деревенским самогоном.

Как чего это? — Водка. Мутна? А как же не мутна? — это ж теньковска водка. Ну, хошь, самогоном назови, тока самогон-от покрепче будет, а теньковска водка не больно-то крепка. Сколь ни пей, допьяну не напьёсься — одна тока дурь от нее. Зато дешёва!

Хозяева ставят на стол стаканы, конфеты и нарезанные огурцы. Валя наливает в стаканы самогон.

Я ить чего заглянула-то: Сашеньку маво помянуть, Царствие ему Небесно, прости мя, Господи!.. Сашенька-т? Муж мой законный. Один-един на всю жизнь законный. А незаконных-то у меня полдеревни было. А чего? Что было, то было, я и не скрываюсь. А законный-то — один-един Сашенька. Не, не сегодня помер. Он по осени удавился. Давно уж! Почему сегодня? Дак разве не знаете? Завтра Троица, а самоубивцев один-един день поминать можно — перед Троицей. Это ежели по-христиански. Так-что, Царствие тебе, Сашенька, Небесно, прости мя, Господи!

Выпивает.

Ох, противна!.. Да нет, я конфеткой… Сладка!.. Зачем покончил-то? А затем, что страсть у него така была. Он и топился — не утоп — люди спасли. И вены скрывал — не скрыл — мужики его повязали. А как в курятник залез, там уж, кроме курей, никого рядом не было. Вот и удавился. Царствие тебе Небесно, убивец ты мой, прости мя, Господи!

Выпивает.

Ах, гадость-та кака!.. Фу!.. Не, я лучше конфеткой… Вкусна!.. Любила ли? Понятно дело, любила. Я и по натуре-то завсегда к мужикам добра. А Сашка-т меня еще девчонкой взял, я тогда еще в Варварине жила. Забрюхатил меня, да сел по-малолетству. Как куда сел? Аль не знаете, куда у нас садют? Известно, куда — в колонию. Сашка-т у меня парень с руками был. Совхозный склад в одну секундочку скрыл. Вот и пострадал из-за рук. А дед меня из дому выгнал — брюхату, да не расписану. Дак я в Тукаевский подалась, там и разродилась. А уж как Сашка-т вернулся, я уж с двумя дочками была. Перва-та белобрыса, в Сашку пошла, а втора-та рыжа, в председателя, мать его ети, прости мя, Господи. Попользовался мной, скотина лыса! Дак Сашка-т один-един от меня не отвернулся: и расписался, и председателю морду начистил. Ему уж тогда по-врослому дали. Долго сидел. А я с детями, понятно дело, в Теньки перебралась. Куды ж деваться! Прости меня, Сашенька, сучку эдаку! Царствие тебе Небесно, прости мя, Господи!

Выпивает.

Ох!.. Забират… Не-не-не! Я уж так — сладеньку съем… А уж когда Сашка-т по-второму вернулся, я прям в ноги к нему — бух. Так, мол, и так, а тока теперь у нас три дочки, говорю. Бес, говорю, попутал, Сашенька: с механизатором связалась, дура сива! Хошь, говорю, бей, а хошь — убей, а тока я тебе всю чисту правду сказала, как на духу, без утаечки. Обиделся он. Крепко обиделся. Но Бог миловал: напился до чертиков, погонял меня нагишом по селу-т, да и успокоился. К тому ж механизатор-от, ну, специалист этот тракторный, как услышал, что Сашка возвращатся, собрал монатки, да в одночасье и сгинул из села, как-будто его тут и не было никогда. Вот мы и зажили впятером. И всё бы ничего, да тока вот девки у нас больно блудливы выросли. Срамили отца на всю округу. А Саша-т переживал очень. Но больно-то не буйничал. Наоборот. Тихим таким стал. Слова лишнего из него не выудишь. А уж как выпьет, тока плачет, да веревку ищет. Ох, Господи! Вот она, любовь-та! Царствие тебе Небесно, Сашенька! А Ты, Господи, прости его, грешного! Не виноватый он.

Выпивает, закусывает конфеткой и вдруг задорно поет: «Напилася я пьяна… Не дойду я до дома…»

Казань, 8 июля 2015 г.

Категорическое поздравление

Пасмурное ноябрьское утро. Мой кокер-спаниель Джеки выгуливает меня по улице Академика Губкина. Возле пятиэтажной хрущёвки, которую местные старожилы еще с советских времен называют «красным магазином», к нам подходит незнакомая дама весьма преклонного возраста, одетая прилично и плотно, с седыми прядями и с очками вполлица.

— Здравствуйте, Михаил!

— Здрасьте!

— Я прочитала в газете, что вы сыграли еврея. Это так?

— Да, это так, но…

— Я вас категорически поздравляю! Давно пора. До свидания!

Дама двинулась далее по тротуару, а я подумал, что статью-то она, видимо, не дочитала, поскольку в спектакле я играю и роль еврея, и роль мусульманина. Но тут дама останавливается, разворачивается и громко говорит мне:

— Кстати, Михаил! А мусульмане вас еще не поздравляли?

Казань, 2017 г.

***

На излёте советской эпохи

«Горьковчане» в Кировском театре юного зрителя в 1989 — 1991 гг.

Как приятно, ребята, бывает встретить выпускников моего любимого Горьковского театрального училища, когда тебя волею судеб на какое-то время заносит в другой город, в другой театр!

  Два сезона, с августа 1989 года по июнь 1991 года, я, выпускник Горьковского театрального училища 1982 года (курс В.С. Соколоверова), вместе с женой-актрисой работал в Кировском ТЮЗе, где встретился и подружился с другими «горьковчанами»: со Славой Ишиным (курс В.М. Крипеца выпуска 1977 г.), с Володей Оганесяном (курс Б.А. Наравцевича выпуска 1979 г.), с Володей Ганиным (курс В.М. Крипеца и Б.А. Наравцевича выпуска 1985 г.) и Андрюшей Матюшиным (курс С.Э. Лермана выпуска 1989 г.). Наше творческое сотрудничество, согретое общими воспоминаниями о нашей Alma mater, скрепила нас в одну дружную компанию. 

  В те — не самые изобильные для страны — годы, когда актерской зарплаты едва хватало на то, чтобы свести концы с концами, все семейные «горьковчане» помимо своей основной работы в качестве артистов подрабатывали в других службах театра, то есть проводили в театре все свои рабочие дни с раннего утра до позднего вечера, отъезжая домой лишь для того, чтобы переночевать. Володя Оганесян, например, кроме того, что ставил в спектаклях все боевые сцены, регулярно проводил в портретном фойе театра занятия по боевому искусству для нашей театральной ребятни, где среди прочих мальчишек и девчонок перекатывал в ладонях воображаемый шар ушу и мой шестилетний сын Митька. Володька Ганин и Андрюша Матюшин работали в нашей любимой «бутафорке», то есть в художественно-бутафорском цеху у наших волшебниц Наташи Николаевой и Тани Борисовой. Там ребята всё свободное от репетиций время что-то самозабвенно пилили-строгали-рубили, выдирали-колотили-забивали, резали-красили-клеили и время от времени, по собственной глупости или неосторожности, наносили себе небольшие производственные травмы, которыми очень гордились. Я же трудился в отдельном просторном помещении, расположенном во дворе театра, где с благословения кировского художника Аркадия Николаева по своим собственным эскизам трафаретил на огромные рекламные щиты названия наших спектаклей. Чаевничали «горьковчане», как правило, у тех же художников в бутафорке или шли в гости к Славе Ишину, который не был обременен семейными заботами и жил неподалеку от театра, благо зайти к нему в квартиру можно было прямо с тротуара через окно, поскольку Славина комната в коммунальной квартире располагалась на уровне цокольного этажа, а летом окно было всегда открыто.

  Пьесы и инсценировки, поставленные на сцене Кировского областного ТЮЗа в последние годы существования Советского Союза, составляли довольно характерный для того времени выбор произведений: «Кабала святош» Булгакова (пьеса про последние годы жизни великого французского комедиографа шла в Кирове под названием «Мольер»), «Мурлин Мурло» Николая Коляды (про конец света в одном современном уральском городке), «Замарашка» Януша Гловацкого (пьеса польского драматурга про съемки документального фильма в колонии для осужденных несовершеннолетних девочек была поставлена в Кировском ТЮЗе под названием «Фартовые девочки»), «Волшебник Изумрудного города» по известной каждому ребенку той поры сказке Александра Волкова, «Чайка» Чехова и «Кошкин дом» Самуила Маршака.

Но одна постановка — «Голова профессора Доуэля» — на мой взгляд, выбивалась из общего ряда названий того времени. Для меня этот спектакль стал символом уходившей советской эпохи, её прощальной звездой, безумно вспыхнувшей напоследок на театральном небосклоне Кирова в доме номер семнадцать по улице Дрелевского.

  Этот странный спектакль, в котором были заняты все «горьковчане», поставил удивительный режиссер Феликс Соломонович Берман. Он был человеком крепкого ума и телосложения: его бородатую голову, крепко сидевшую на крепком плотном торсе, венчала сияющая лысина, под которой, словно в крепости, восседал крепкий разум, источавший не менее крепкий дух. Если же говорить о творческом темпераменте Феликса Соломоновича, то каждый, кто когда либо имел с ним дело на репетициях, скажет вам одно и то же: Берман был режиссер-бомба — во всех смыслах этого образа. Уж если он взрывался, то ударная волна в границах сценической площадки не щадила никого. Радиационное излучение, исходившее от язвительных реплик Бермана, косило даже тех, кто прятался за кулисами, а его шутки и остроты, летевшие ядовитыми дротиками из зрительного зала на сцену, добивали отползавших недобитков. Словом, это был человек, которого не обойдешь, если он встанет на твоем пути. Но вот что любопытно: если в театре Берман был деспотом и тираном, то в салоне троллейбуса, который развозил нас по домам после изнурительных вечерних репетиций, он преображался — я не встречал в те времена в Кирове более милого, умного, образованного и добродушного собеседника, чем Феликс Соломонович.

  Инсценировку научно-фантастического романа Александра Беляева, впервые опубликованного еще в 1925 году, Феликс Соломонович написал сам. Всю звуковую партитуру будущего спектакля, включая даже речевую музыку реплик с её ритмами, акцентами и интонациями, он составил заранее, но в связи с тем, что хранилась она только в бездонной памяти самого постановщика, ему пришлось, как хормейстеру, разучивать все ноты реплик с каждым артистом в индивидуальном порядке, то есть с собственного голоса.

  Жанр советской романтической фантастики, на взгляд постановщика, требовал особо выразительных средств актерской игры. Берман на первой же репетиции отмел с подмостков все актерские потуги на «шептальный реализм», требуя от нас масштабов игры, сопоставимых с высотой, широтой и глубиной древнегреческой трагедии. Я сначала даже испугался, что не смогу, так сказать, оправдать того доверия, которое мне оказал режиссер, назначив меня на роль Артура, сына профессора Доуэля, но после нескольких репетиций вдруг неожиданно понял, что древнегреческая трагедия в представлении нашего режиссера напоминает мне актерскую манеру игры тридцатилетней давности, характерную для театрального исполнения советских романтических драм и комедий: несколько экзальтированную, в чем-то эксцентричную, а порой даже и откровенно фарсовую или возвышенно-пафосную.

  Володя Ганин и Андрюша Матюшин были назначены на роли молодых друзей Артура Доуэля: один был художником, другой, кажется, журналистом. Володе Оганесяну и Славе Ишину — увы! — были отведены бессловесные роли безымянных санитаров психиатрической лечебницы, лица которых почему-то по самые глаза были закрыты марлевыми повязками, как будто они работали в инфекционной больнице, а также роли бессловесных спецназовцев в черных балаклавах, которые в конце спектакля захватывали лабораторию главного злодея, профессора Кёрна.

  Приемы «новой» манеры игры мы скоротечно постигали во время репетиций, которые проходили уже на сцене.

— Миша! — кричал мне Берман из зрительного зала. — Где вас научили делать такую оценку? Её же в телескоп надо разглядывать, чтобы увидеть! Ваша оценка должна выглядеть чередой элементов фехтовального боя на рапирах. Вас в училище обучали фехтованию? Отлично! Встаньте в стойку и представьте, что реплика партнера — это выпад противника с желанием поразить вас в грудь… Надя, дайте реплику!.. Миша!!! Что вы застыли, как истукан с острова Пасхи? Можете уже спокойно упасть и умереть — вы убиты!.. Что значит, «я отбил»? Чтобы отбить такую атаку, необходимо, производя защиту, сделать, как минимум, один шаг назад, а потом произвести ответную атаку, продвинувшись по направлению к противнику на два шага вперед! Поняли?.. Да-да-да! Если хотите, так и есть: «Шаг назад и две вперед».

  Володю Ганина Феликс Соломонович иногда спрашивал:

— Вова! Где вы сегодня купили себе эти тоскливые очи? У вас же взгляд старого еврейского пердуна, а не молодого влюбленного художника! Вы посмотрите на Матюшина. Видите?.. Кстати, Андрюша, будьте осторожны! Был такой случай на премьере, когда у одной артистки во время оценки лопнули глаза. Вы представляете, как она всех забрызгала?

  А иногда он обрушивался на всю нашу тройку:

— Ребята!!! Почему вы выходите на сцену так, как будто вам не выплатили аванс? Поймите, что вы — три мушкетера! Вы — три ремарковских товарища! Вы, наконец, три васнецовских богатыря, черт бы их всех с вами вместе побрал!!! 

  Славу Ишина тяготили репетиции, в которых ему выпала участь послушного и туповатого робота, и он искал любого удобного случая для применения своего изобретательного ума и недюжинной фантазии. И пара таких случаев ему представилась. 

  У Марины Карпичевой, прекрасной, талантливой кировской актрисы, репетировавшей в этом спектакле роль певички Брике, был сын Ваня. Как-то раз, когда муж Марины, завлит Кировского ТЮЗа Миша Угаров уехал в командировку, ей пришлось взять сына с собой на репетицию. Ваньку знал весь театр, потому что Ванька Угаров был настолько известный разбойник и неугомон, что наши театральные бабульки, говоря о Ване, давали ему лишь одну характеристику: «На боку дыру вертИт». Единственным человеком, который добровольно согласился посидеть на время Марининой репетиции с этим неуёмным «вождем краснокожих», оказался Слава Ишин. Марина с легкой душой отправила сына в компании со Славой в мужскую гримерку на втором этаже и приступила к репетиции. Однако минут через десять, когда в кулисах замаячила полусонная физиономия Ишина, Марина забеспокоилась.

— А Ваня где? — еле слышным шепотом спросила Марина.

— В гримерке, — сказал Слава, указав пальцем в потолок.

— Так он же сейчас примчится сюда!

  Слава посмотрел на наручные часы и невозмутимо ответил:

— Не раньше, чем через двадцать минут. Твоя сцена как раз закончится.

  Марина пожала плечами и продолжила репетицию. И действительно, минут через двадцать, когда Марина договаривала на сцене свои последние реплики, в закулисном кармане сцены появился сияющий Ванька. Щеки его горели румянцем, а на запястье левой руки и на правой лодыжке красовались необычные браслеты из толстой веревки с крепкими морскими узлами. Оказалось, что Слава предложил Ваньке интереснейшую игру: он привязывает Ваньку к отопительной батарее и уходит из гримерки, а Ваня должен будет самостоятельно освободиться от пут до прихода в гримерку его матери. Ванька обалдел от удивления и согласился. Мало того, выбравшись из гримерки и прибежав на сцену, он был просто в восторге от такого необычного приключения!

  Другой же случай, на сей раз прославивший Славу в качестве грандиозного «раскольщика», предоставился ему, как на грех, на генеральной репетиции «Головы профессора Доуэля», в самом финале спектакля.

  Спектакль заканчивался сценой, в которой полиция захватывала лабораторию главного злодея этой истории, профессора Кёрна: Артур, сын профессора Доуэля, вместе со своими друзьями и полицейскими врывался в комнату, где находилась голова его отца, и успевал застать момент его смерти (Берман очень образно обозначил мне актерскую задачу в этом эпизоде: «Миша! Слёзы градом!»), затем полицейские приводили в эту комнату самого Кёрна, одетого в белый хирургический халат, и объявляли ему, что должны отвезти его в полицейский участок для допроса; Кёрн не противился, лишь просил разрешения зайти в свой кабинет, чтобы переодеться, но, оказавшись в кабинете, тотчас же застреливался.

  Выглядела это так: сначала взвывала полицейская сирена, затем с одной стороны сцены из-за кулис выбегали спезназовцы с черными балаклавами на головах и выстраивались в шеренгу лицом к зрителю, с другой стороны два спецназовца выкатывали на сцену тележку с головой профессора Доуэля (роль головы профессора Доуэля исполняла голова заслуженного артиста РСФСР Анатолия Свинцова), тут появлялась наша троица молодых героев, я бросался к тележке, Толя Свинцов, сидя по шею в футляре тележки, с шипением старого граммофона выдавливал из себя последние свои слова и устало закрывал глаза, а я вставал перед тележкой на колени и орошал сцену градом слез; в этот момент позади шеренги спецназовцев появлялся Кёрн — он проходил сквозь оцепление в центр авансцены, просил разрешения переодеться и, не ожидая никакого разрешения, шел по краю сцены к тому порталу, где находилась тележка с умершей головой профессора Доуэля; подходя к тележке, он бросал на нее взгляд и, словно ударившись о невидимую стену, на мгновение останавливался, затем поворачивался лицом к залу и, произнеся фразу «В кабинете Кёрна раздался выстрел», порывисто уходил в кулису. Звучала торжественно-печальная музыка, подводившая итог всем человеческим преступлениям и нечеловеческим страданиям, на сцене менялся свет, превращая персонажей, находившихся на сцене, в скульптурную группу, и занавес закрывался.

  Заслуженный артист РСФСР Рим Шарипович Аюпов, великолепный актер, репетировавший роль профессора Кёрна, играл эту сцену необыкновенно точно, без излишних «сопле-трагизмов» и нарочитых пауз, но Берман, в общем-то, очень довольный работой Рима Шариповича, перед генеральной репетицией решил довести финальную реплику до полного блеска. Он вызвал Аюпова в зрительный зал и доверительно сказал ему: 

— Рим, понимаешь, для того, чтобы в конце поставить жирную точку, перед ней надо сделать оттяжку. Вот смотри: (голосом Рима Шариповича, на иностранный манер растягивая «Ё») «В кабинете Кёрна…», тут мы делаем паузу, а потом припечатываем её точкой: «…раздался выстрел», и шагом марш бегом за кулисы! Считай, что это пауза имени Бермана.

  Рим Шарипович только развел руками, мол, пожалуйста, вам виднее, и пошел гримироваться.

  И вот — идет «генеральная»: в зрительном зале сидит всё руководство, сидит весь коллектив театра, не занятый в проведении спектакля, за режиссерским столиком, словно стальная сжатая пружина, грозным коршуном восседает Берман, который впервые за всё время репетиций молчит так, как будто заштопал себе рот, и спектакль практически безо всяких огрехов приближается к финалу.

  И вот — финал: Слава Ишин с Володей Оганесяном в оцепенении стоят в оцеплении, их черные балаклавы, одетые на головы, открывают зрителям лишь их холодные, полусонные глаза; застывшие у портала Андрюша Матюшин и Володя Ганин, наоборот, стоят, выпучив свои глаза до максимума; Толя Свинцов, закрыв глаза, сидит в футляре, уже не чувствуя своих затекших ног, я же стою на коленях перед тележкой и изо всех сил выжимаю из своих глаз последние капельки слез, — и все мы ждем финальной реплики Рима Шариповича.

  И вот, о счастье! — вот она:

— В кабинете Кёрна…

  Рим Шарипович делает глубокий вдох, предоставляя место запланированной паузе, и вдруг слышит за спиной четкий шепот, который звучит в рифму с началом реплики:

— Кто-то громко пё — — ул!

  И над сценой повисает уже незапланированная пауза.

  Глаза у Аюпова вздрагивают и поворачиваются зрачками внутрь, словно хотят увидеть сквозь затылок того, кто произнес эту шкодливую фразу. Автор этого хулиганского перепева, стоя позади Рима Шариповича, застывает с окаменевшим лицом. Каждую репетицию он еле слышным шепотом повторял эти слова после того, как Аюпов произносил: «В кабинете Кёрна…», но никто их никогда не слышал, потому что этой треклятой паузы никогда не было. И вот теперь эта дурацкая фразочка, привычно вылетевшая из Славкиных уст, легким сквознячком проскользнула по сцене в полной тишине и была услышана всеми, кто там находился. И что она там натворила, ей-богу, описать невозможно! Как оживились маски нашей древнегреческой трагедии! Какие странные звуки заплясали над сценой! Как неподдельно зарыдали  персонажи, закрывая лица руками! И только три лица, словно три крепких утеса, не дрогнули в этом штормовом водовороте рыданий ни единой жилочкой: лицо злодея Кёрна, лицо мертвой головы профессора Доуэля и окаменевшее лицо одного из полицейских.

Как бы там ни было, хладнокровный Кёрн не собирался покидать этот мир без своей последней реплики. Дождавшись относительного затишья, профессор предпринимает новую попытку.

— В кабинете Кёрна… — повторяет он более вызывающим тоном и снова вешает эту роковую паузу, во время которой каждый актер, находящийся на сцене, непроизвольно повторяет про себя то нецензурное окончание реплики, которое прошептал Слава, и тогда уже на сцене начинается форменная истерика. Матюшин с Ганиным, заржав, как два жеребенка, кладут свои головы друг другу на плечи, и каждый из них пытается укусить другого за шею. Мужественные полицейские, потеряв всякую мужественность, начинают плакаться друг другу в бронежилетки. Из моих глаз вырывается целый гейзер горячих, неудержимых слезищ. И даже сам Кёрн, этот Злодей Злодеевич Убивцев, поддавшись общей психопатии, вдруг выкрикивает, срываясь на фальцет:

— Кёрн… застрелился! — и уходит за кулисы такими быстрыми и судорожными шагами, какими ходят только в туалет.

  Как мертвая голова профессора Доуэля нашла в себе силы для того, чтобы не дать себе воскреснуть, для меня до сих пор остается загадкой. 

  Однако уже звучит музыка, меняется свет, занавес закрывается. Поклона на сдаче спектакля, как правило, не бывает. Слава богу, в зрительном зале Славкиного шепота никто не услышал. Раздались аплодисменты, руководство и члены худсовета направились на обсуждение, а Феликс Соломонович, надо сказать, даже как-то растерялся. Он на минутку заскочил на сцену, нашел Аюпова и обескураженно попенял ему:

— Ну, Рим!.. Знаешь… Нет, я понимаю, что эмоции захлестывают… Но надо же как-то держать себя в руках!..

  В ответ бедный Рим Шарипович лишь вздохнул, кивнул режиссеру головой и, грустно улыбнувшись, отправился в гримерку, где его уже ждал со своими извинениями Слава Ишин.

  Надо признаться, что я и сам иногда ставил своих товарищей по сцене в непростую ситуацию. Но ни один из «горьковчан» ни разу не сказал мне на это худого слова.

  Помню, например, забавный случай с оговоркой на премьере спектакля «Волшебник Изумрудного города» (Страшилу играл Володя Оганесян, Железного Дровосека — Андрюша Матюшин, а Гудвина, Великого и Ужасного — я), где в самом финале, стоя в корзине воздушного шара, который должен был унести Гудвина в его родной Канзас, мой герой давал своим новым товарищам новые красивые имена. И когда Володя Оганесян поднял на меня свои огромные, печальные глаза, я вдруг выпалил ему:

— А тебя, мой друг, отныне будут называть Мудрила Страшный!..

  После этих слов, в которых я даже не заметил оговорки, корзина моя пошла наверх к колосникам, а персонажи, оставшиеся на планшете сцены спиной к зрителям, должны были, помахав мне на прощание руками, пойти к авансцене на финальный поклон. Но ребята, к моему удивлению, не стали мне ничем махать, никуда не пошли, а схватились друг за друга и «заплакали». Потом они все-таки как-то «взяли себя в руки» и выскочили на поклон со слезами на глазах. А меня монтировщики, заразы, почему-то забыли спустить на сцену, и я еще двадцать минут болтался в корзине на верхотуре, безрезультатно призывая кого-нибудь вернуть меня с сумрачных небес на нашу грешную и прекрасную землю

  О, Киров! Ах, Вятка! О, эта бесконечная улица Воровского! Ах, эти неподражаемые бабушки у дверей продуктового магазина на улице Карла Маркса!..

— Бабуль! А почем подосиновики?

— Каки таки подосеники?

— Вот эти!

— Чо хоть ты, парень? Красноголовики это.

— И почем они?

— Рубель.

— Рубель?!

— Ну, не хошь рубель, давай сто копейков.

— За штучку?

— За кучку.

— А в кучке?

— Три штучки.

— Нет. Дорого, бабуль.

— Тогда бери подбабки! Они дешевше.

— Что брать?

— Подбабки! Вот эти вот. Чо хоть ты, парень, подбабков не знашь?

— Так это подберезовики!

— Ой, парень!.. Ничо ты в грибах не понимашь!

2018 г.

* * *

Фотография. Этот необычный кадр получился у фотографа, благодаря сбою в работе фотоаппарата, когда в одном кадре запечатлелись сразу две мизансцены из спектакля Кировского театра юного зрителя «Волшебник Изумрудного города» по сказке Александра Волкова. На снимке Андрей Матюшин в роли Железного Дровосека и Михаил Меркушин в роли Гудвина, Великого и Ужасного. Киров, 1991 г.

Гагик-трагик и его одиночные этюды

  Если бы вы знали, какой чудесный бред мы показывали в своих первых этюдах на первом курсе театрального училища!

  Особо отличился на ниве одиночных этюдов наш однокурсник Гагик Саркисян. Он просто прославился своими одиночными этюдами. Об этих этюдах в подвальной курилке училища слагались легенды. Ребята со старших курсов подходили к нам и спрашивали, скоро ли Гагик покажет свой очередной шедевр, и если удавалось их предупредить, то они отпрашивались со своих занятий, чтобы, замерев у дверей Большого зала, наблюдать это редкое действо в едва приоткрытую щелочку.

  Гагик, надо это признать, и без этюдов был неординарной фигурой. Внешне он старался быть похожим на артиста Михаила Боярского и очень преуспел в этом, отрастив на голове черную гриву волос с медным отливом, а под носом — реденькие юношеские усики. На вступительных экзаменах он представился комиссии по имени-отчеству, отчего члены комиссии, будучи людьми не только воспитанными, но и обладавшими чувством юмора, стали обращаться к нему, несмотря на его юный возраст, исключительно по имени-отчеству (Гагик поступил в училище, не закончив среднюю школу в Тбилиси). Когда его спросили, что он хочет прочесть, Гагик с достоинством истинного кавказца объявил:

— Басн. Волк и овец. Не… Ягиненок! Волк и… ягиненок.

  Своим темпераментным исполнением крыловской басни Гагик вызвал взрыв хохота и восторга. Валерию Семеновичу Соколоверову, нашему будущему руководителю курса, он очень понравился. Но речевики, разумеется, обратили внимание не на темперамент Гагика, а на его чудовищный акцент.

— Гагик Грантович! А не лучше ли вам показаться в Ереванское театральное училище?

— Не!.. Я там был. Они говорят, у тебя грузинский акцент.

— Ну, тогда в Тбилисское…

— Не, не, не! Там говорят, у тебя армянский акцент.

— И как же быть?

— Вот!.. Хочу в Россию поступать.

— Ну, хорошо… Возможно, мы согласимся взять вас на первый курс, но с одним условием…

— Всё, что угодно!

— Если за первый семестр у вас не будет никаких положительных сдвигов с исправлением акцента, мы вас отчислим на первой же сессии. Не боитесь?

— Ми не из трусОв!

— Что?!

— Э-э… Не!.. Ми не из трУсов… Да?

— Да, Гагик Грантович! Мы видим, что вы… не оттуда.

  Все одиночные этюды Гагика заканчивались одинаково трагически: почти каждый финал включал в себя отчаянный риторический вопрос, обращенный к небесам, громкое падение одинокого героя на пол и, соответственно, одинокую героическую смерть от разрыва сердца. Начала же и середины этюдов разнились, за исключением того, что везде присутствовали телефон и живая песня под гитару.

  Например, в этюде под условным названием «Сочинение на олимпиаду», Гагик появлялся в дверях со сложенным тростевым зонтом в руке, закрывал дверь на ключ, раскрывал зонт — с черных щек раскрытого зонта стекали настоящие «дождевые» капли! — и устанавливал его на пол для просушки. Далее он снимал свои шикарные туфли и проходил в комнату, где на полу лежала кипа исписанной бумаги с шариковой ручкой, стоял домашний дисковый телефон, рядом с рукописью лежала гитара, и тут же находилось некое сооружение из двух стульев, которое впоследствии будет опознано как камин. Сбоку от стульев стояла бутыль, закупоренная пробкой.

  Гагик садился на пол, брал рукопись в руки и перечитывал последние строки, беззвучно шевеля губами. Звонил телефон (этот звук производился с помощью будильника кем-то из наших однокурсников). Гагик, не отрывая глаз от рукописи, подносил трубку к уху.

— Алло!.. Добрый вечер, Людмила Алексеевна!.. Да, сочинение написано… Не беспокойтесь, Людмила Алексеевна! Завтра утром вы отправите его на олимпиаду, клянусь своей жизнью!.. Спокойной ночи!

  Трубка отправлялась на свое прежнее место. Гагик переворачивался на живот, подбирал с пола ручку, записывал в рукопись пару строчек, после чего переводил взгляд на гитару, и его твердые антрацитовые глаза становились бархатными. Он брал ее в руки и, опершись спиной на сооружение из стульев, сначала просто перебирал струны, а потом негромко запевал песенку из кинофильма «Ирония судьбы, или С легким паром!», спрашивая то у ясеня, то у тополя, где ему искать любимую.

  Неожиданно пение прерывалось, гитара порывисто откладывалась в сторону, и герой начинал строчить на бумаге строчку за строчкой… Видимо, в доме похолодало, потому что Гагик, продолжая свой упорный труд, начал дышать на озябшие пальцы и растирать кисти рук. Наконец, его ищущий взгляд упал на камин. Он подполз к нему, положил рукопись перед камином, достал бутыль, откупорил ее и вылил воображаемое содержимое в очаг камина, после чего поставил бутыль рядом с рукописью. Достав из кармана коробок, Гагик чиркнул спичкой и бросил ее в очаг. Пламя в камине, наверно, ярко вспыхнуло, потому что Гагик отшатнулся и случайно уронил бутыль. По его громкой оценке («А-а-а! О-о-о!») мы поняли, что рукопись загорелась. Гагик героически пытался спасти ее: хватал листки, махал ими, чтобы сбить воображаемое пламя, бросал их на пол и затаптывал ногами. Потом у него загорелись руки… Гагик с воем катался по полу… Потом всё затихло… После длительной паузы Гагик глубоко вздохнул, сел, поднес к лицу обгоревшие руки, понюхал их и долго рассматривал. Затем, свесив голову вниз, громко прошептал:

— Простите меня, Людмила Алексеевна! Я обманул вас. Но я помню, чем я поклялся…

  Гагик поднялся на ноги, посмотрел через потолок в небеса, поднял к ним свои скрюченные пальцы, горько выкрикнул: «О, как нелепа жизнь!» и замертво грохнулся на пол.

  За тот краткий период времени, который судьба отмерила Гагику для учебы на драматического артиста, он успел показать несколько своих работ, но из всего ряда его этюдов этот, по-моему, был наиболее реалистичным и даже несколько попахивал натурализмом. Митя Мальцев, студент со второго курса драмы, лично просмотревший в щелку один из этюдов Гагика, авторитетно сказал мне: «Что вы смеетесь, дураки? Просто Гагик — трагик. В отличие от нас».

  В этюде «У врат обители святой» Гагик предстал перед нами уже в образе нищего. Правда, меня несколько смутило его «рубище», состоявшее из дорогого и модного в те времена кожаного пиджака, роскошной черной рубахи, строго отутюженных темно-синих брюк стильного покроя и неизменно великолепных туфель из натуральной кожи. Впрочем, я не бывал в Тбилиси — возможно, что там нищие немного отличались от наших, горьковских. Нищий, судя по песне, которая сопровождала начало этюда, сидел на церковной паперти. Он дремал, уронив голову на грудь, а на его коленях лежала открытая для милостыни кожаная кепка, скорее всего, сшитая в комплекте с пиджаком. Песню на стихи Лермонтова под аккомпанемент гитары пел за кулисами наш однокурсник Володя Берегов, верный друг Гагика.

  Когда песня добралась до слов «…и кто-то камень положил в его протянутую руку», из открытой двери, находившейся в боковой стене так, что нам не было видно, кто там находится, появилась крепкая мужская пятерня с огромным куском красного кирпича и, твердо установив его в лоно кепки, исчезла. Рука, добавим, принадлежала другому нашему однокурснику Юре Болтыханову, товарищу Гагика и Володи.

  По окончании песни Гагик, словно очнувшись от сладостного видения, поднял голову и, сощурившись, посмотрел по сторонам теплым взглядом. Но когда его глаза остановились на кирпиче, положенном в кепку, они превратились в белые блюдца, попытались выпрыгнуть из глазниц, затем потемнели до цвета грозовой тучи и, наконец, извергли молнии. Гагик, схватив красный обломок, вскочил на ноги и, демонстрируя всему миру в нашем лице этот овеществленный символ человеческого жестокосердия, с болью и гневом крикнул нам в глаза: «О люди!.. О как вы жестоки!», после чего размахнулся и изо всех сил бросил кирпич в открытую дверь. Мы услышали, как в коридоре он разбился о противоположную стенку, затем сначала раздался приглушенный грохот (похоже, это упали на пол сложенные вдоль стен ширмы кукольников), а после грохота — женский крик.

— А-а! Помогите! Помогите мне! Я вся в крови, я ничего не вижу! Люди!..

  Голос быстро слабел и когда дошел до невнятного лепета, из-за двери на пол упала обнаженная до локтя женская рука, выпачканная ярко-красной жидкостью — несомненно, это была кровь, — и голос оборвался.

  Монолог умиравшей прерывался короткими репликами виновника этого несчастного случая. Вперившись взглядом в ту ужасную картину, которую скрывала от нас стена зала, Гагик, то импульсивно бросаясь к умирающей, то с искаженным от страха лицом отступая от нее, находил время, чтобы прокомментировать нам происходящее:

— Ах, я попал в женщину!.. Ах, она вся в крови!.. Ах, она умирает!..

  Когда несчастная прохожая умолкла на веки вечные, Гагик встал перед упавшей рукой на колени и в глазах его блеснула слеза. В этот момент зрители, приглядевшись к женской руке, могли определенно сказать, что ручка еще очень молода и не замужем, поскольку была правой и на безымянном пальчике отсутствовало обручальное кольцо. Тут Гагик поднял свой сумрачный взор, направил его округ себя и обнаружил, что рядом, у окна, стоит поставленная на попа банкетка с вывеской «ТЕЛЕФОН». Он поднялся, механически, словно робот, зашел в импровизированную будку, взял в руку телефонную трубку и, не набирая никакого номера, не всовывая в монетоприемник никаких монет, четко произнес:

— Милиция! Я убил человека.

  Выронив трубку, Гагик устало вышел на середину площадки и рухнул на колени. Издалека, оттуда, где за нашей маленькой сценой находилась учебная гримерка, раздались марширующие шаги, сопровождаемые строевой песней: «Наша служба и опасна и трудна, и на первый взгляд как будто не видна…» — это приближалась милиция. Звуки шагов и песни нарастали — Юра и Володя старательно пели за кулисами, приближаясь в своем марше к занавешенной авансцене. И тут Гагик, мгновение тому назад напоминавший смертельно уставшего старика, сгорбленного всей своей жизнью, начал распрямляться, глаза его засверкали, губы тронула какая-то странная улыбка, и когда песня зазвучала в полный голос, нищий поднялся с колен, протянул к небесам длинные, худые руки, выдохнул свое последнее сожаление («О, как жесток этот мир!») и, легким пеплом рассыпавшись по мостовой, был унесен осенним вихрем туда, где и поныне он молод, красив, гениален, был унесен в нашу память.

  Гагика, как и обещали, отчислили после первого же экзамена по сценической речи. Но он знал, на что шел, и не был трусом.

2017 г.

ФОТО. Студенты 1 курса драматического отделения Горьковского театрального училища Гагик Саркисян, Евгений Вагин и Павел Силкин на ремонтных работах в Горьковском театре оперы и балета им. А.С. Пушкина. Горький (Нижний Новгород), сентябрь 1978 года. Фотография из личного архива автора.

Mais la musique vivra toujours

Милая, милая Лия Владимировна!..
Её глаза — вне зависимости от того, какой оттенок они имели на самом деле — напоминали мне оттаявшие апрельские небеса. Её ровный, проникновенный голос ни разу на моей памяти ни на кого не повышался — ни на лекциях, ни на практических занятиях, ни в беседах со студентами. Её кроткий взгляд был таков, что об него спотыкались самые отъявленные баламуты нашего курса.
В золотой плеяде педагогов, любовно собранной в стенах Горьковского театрального училища усилиями наших замечательных директоров Лиры Ивановны Смирновой и её преемницы Татьяны Васильевны Цыганковой, Лия Владимировна Виноградова занимала свое особое место. На её занятиях по нотной грамоте и музыкальной литературе студентам открывался смысл пушкинской строки: «Служенье муз не терпит суеты». Лия Владимировна никогда никуда не торопилась и при этом всё успевала. Когда она открывала дверь и входила в аудиторию, где её ждали ученики, казалось, что вместе с ней в пространство аудитории мягко и властно вторгается иной ритм существования, неспешно отбиваемый басами органа и симфонического оркестра. Я бы назвал его ритмом духовного созерцания.
Как она добивалась этого, я не знаю. Ведь мы занимались самыми предметными делами: сначала с самых азов постигали законы музыкальной гармонии, затем изучали виды инструментальных и вокальных произведений, а позже переходили к истории европейского музыкального творчества. Всё это сразу же закреплялось в практических занятиях: мы строили своими голосами музыкальные интервалы, пели каноном, пробовали многоголосие, с огромным удовольствием участвовали в бесконечных музыкальных викторинах, и в эти мгновения в маленькой аудитории на первом этаже словно открывался некий портал, соединявший наши души с великим миром гармонии, называемым Музыкой.
Я уверен, что мои однокурсники на всю свою жизнь запомнили одну песенку Моцарта, которую мы исполняли каноном на русском и французском языках под управлением Лии Владимировны:

Всё, всё на свете в свой час умрет,
И только музыка,
И только музыка,
И только музыка всегда живет.

Tout doit sur terre mourir un jour,
Mais la musique,
Mais la musique,
Mais la musique vivra toujours.

Память о светлом человеке, на мой взгляд, тоже превращается в музыку.

2018 г.

Фотография. Лия Владимировна Виноградова на занятиях у студентов второго курса драматического отделения.
За первой партой — студенты Рамил Ибрагимов и Миша Меркушин.
Горьковское театральное училище. 1979 г.

La Marseillaise

Софья Владимировна Гуревич, наш любимый и единственный в Горьковском театральном училище преподаватель французского языка в конце 70-х — в начале 80-х годов прошлого века, всегда представлялась мне дальней родственницей Наполеона. Было в ней что-то такое веселое и воинственное, что всегда вселяло в мою душу веру в неотвратимую победу. Её шутки всегда били прямо в глаз и обладали необыкновенно тонкой иронией и французским очарованием. Софья Владимировна была нашим училищным «маршалом в юбке».

Когда на нашем «соколоверовском» курсе пришла пора подводить итоги нашим познаниям и достижениям в изучении французского языка, Софья Владимировна объявила, что экзамен будет краток, поскольку оценки она уже наметила и готова их нам объявить, но при этом заметила, что те студенты, которые хотели бы повысить свои баллы, должны будут выполнить отдельную работу. После этих слов Софья Владимировна огласила нам свои оценки. Двое студентов опустили носы, остальные — возрадовались.

Сережа Кугатов, по росту и стати чистый Петр Первый, и Олег Гордиенко, мускулистый, плечистый крепыш-матросик, с талией, как у осы, на голову ниже Сережи, — они были на нашем курсе самыми старшими по возрасту — с грустными глазами подошли к столу Софьи Владимировны и сказали ей, что готовы на всё: ремонт квартиры, переноска тяжестей, строительство, земляные работы и т.п., на что Софья Владимировна, тряхнув головой, воскликнула:

— O-la-la! Eh bien, non!.. Это для вас слишком легкое наказание. Завтра вы придете на экзамен и сделаете то, что я от вас потребую.

На следующий день мы собрались в аудитории на первом этаже по соседству с танцевальным залом. На Олега с Сережей было больно смотреть — ребята ожидали экзамена, будто их собирались оскопить.

Софья Владимировна вошла в аудиторию, как утреннее солнце:

— Bonjour! Asseyez-vous!.. Кугатов! Гордиенко! К барьеру! — и показала на место рядом со школьной доской.

Мужики двинулись к доске, словно «к стенке». Софья Владимировна с удовольствием оглядела их сумрачные лица и приказала:

— Annoncez le nom de la chanson!

— Чего?

— Название объявите! — подсказала Света Чернова.

Гордиенко толкнул Серегу локтем в бок:

— Объявляй давай!

Сережа, тяжело вздохнув, откашлялся и объявил, даже не пытаясь грассировать:

— Мар-се-ес!

— Что?! — в ужасе воскликнула Софья Владимировна.

Олег поспешил поправить друга:

— Извините, у него воронежский акцент. Я сам!..

И тут Олег, почему-то раскатывая «Р» по-английски, выдал на-гора:

— Мар-р-р!.. Сэй!.. Йес!..

Сережка, неожиданно хрюкнув, зажал себе рот и промычал, кивая на Олега:

— А у него мурманский…

Софья Владимировна грозно хлопнула ладонью по столу, призывая всех к тишине.

— Silence!.. Итак, гимн Франции! — объявила Софья Владимировна и, отодвинув стул, встала.

Вслед за учителем, громыхая стульями, поднялся весь курс. Повисла торжественная пауза.

Олег шепотом сказал другу:

— Три-четыре!..

И тут началось!..

Ребята! Я НИКОГДА в своей жизни так не смеялся. Мало того, что Серега, не заморачиваясь, растягивал все гласные, будто исполнял степную песню русского ямщика, а Олег гнал на своем «аглицком жеребце» во весь опор, так у них у обоих к тому же еще и не было музыкального слуха. Мы бились в конвульсиях, стучали головами о парты, стонали, хрипели от смеха, Софья Владимировна просто рыдала басом, отвернувшись к окну, а некоторые студенты свалились и ползали по полу, как слепые кутята…

Когда ребята замолчали, наша аудитория напоминала утро на Бородинском поле после сражения.

И вдруг кто-то извне приоткрыл дверь в аудиторию и спросил:

— А что тут у вас?

В ответ Софья Владимировна замахала руками и, задыхаясь, выкрикнула:

— Экзамен по… по… по французскому… Ха-ха-ха-ха!..

***

У меня сейчас просто в голове не укладывается, что нет уже на свете ни Софьи Владимировны, ни Олега, ни Сережи… Светлая вам память, дорогие мои!

2018 г.

Фотография. Софья Владимировна Гуревич, преподаватель французского языка в Горьковском театральном училище. Фотография из архива Бориса Кайнова.

Конфуз с народным артистом СССР

О том, как в Горьковском театральном училище встретили Олега Ефремова.

Как-то во время учебы в Горьковском театральном училище — а может, и позже, не помню уже — услышал я такую историю… Сразу предупреждаю, что не знаю, правда это или нет, но, вспоминая наших училищных вахтеров того времени, вполне допускаю, что история эта «имела место быть».

Однажды в Горьковском театральном училище произошел такой случай. Олег Ефремов, один из самых известных в Советском Союзе артистов, а также руководитель одного из самых почитаемых в стране театров, должен был приехать в Горьковское училище в качестве председателя Государственной экзаменационной комиссии. Олег Николаевич не хотел, чтобы его встречали на вокзале, где могла возникнуть соответствующая подобным встречам атрибутика, вроде оркестра, пышных речей и фотовспышек, поэтому заранее предупредил, чтобы его ожидали прямо в здании училища.
В самом училище была проведена самая тщательная подготовка: всё вычистили, всех проинструктировали, всё, что необходимо для торжественной, но теплой и доброй встречи, приготовили (столик вахтера еле умещал на себе все ведра и вазы с цветами, а в кабинете директора был накрыт скромный столик для нескромного завтрака), и вся директорская команда уже стояла наизготовку у входных дверей училища.
Но тут в коридор выбежала секретарша и страшным голосом крикнула директору, что ей звонят из Москвы. Вся команда во главе с Татьяной Васильевной сломя голову бросилась в директорский кабинет, и в этот самый момент открылась входная дверь, и на пороге училища появился Ефремов. Он и шагу не успел ступить, как сразу же лоб в лоб столкнулся с нашим бдительным вахтером. Вахтер, надо сказать, был человеком бывалым. Мигом оценив простоватость посетителя, он в два счета развернул Ефремова на 180 градусов и, крикнув ему в спину: «Куда прешь, алкаш? Не видишь, мы тут Ефремова встречаем?», вытолкал мэтра на улицу.
Вы представляете, каково потом было Татьяне Васильевне объясняться с Олегом Николаевичем?
Впрочем, Олег Николаевич, в мгновение ока вновь очутившийся на тротуаре, и обидеться-то не успел: он сначала растерялся, а потом захохотал. Его знаменитый хохот слышала вся Варварская улица, которая в советские времена носила гордое и романтичное имя террористки Веры Фигнер.

2018 г.

Фотография. Олег Ефремов. Петербург, октябрь 1997 г.

Фотография В. Дюжаева из «Петербургского театрального журнала».

Вот это, я понимаю, педагог!

Рассказ палконосца.

Наш суровый педагог по сценическому движению Ирина Алексеевна Дацук, прелестная, страстная женщина, которая настолько предпочитала носить брюки в качестве рабочей одежды, что её появление в коридорах Горьковского театрального училища в платье или юбке вызывало настоящий фурор среди студентов и преподавателей, — так вот, эта самая Ирина Алексеевна Дацук почему-то отчаянно прятала от нас свой женский облик, чаще всего являясь на занятия по движению в образе Кощея Бессмертного.

Чего только стоил один её выход в пространство танцевального зала в самом начале занятия!

Входила не женщина, входил даже не человек! — входил вопросительный знак: голова свисала между плеч, взгляд ее исподлобья выражал смертную тоску, спина сгибалась под тяжестью висящего на шее головного мозга, руки висели плетьми, а ноги плелись вслед за опущенными плечами. Ирина Алексеевна бросала все это на стул рядом с пианино и сквозь зубы цедила:

— Начнем с разминки…

Но буквально через минуту чей-то неверный шаг, чей-то неуклюжий поворот, чей-то непродуманный перенос тяжести тела с одной ноги на другую превращал нашего педагога из вопросительного знака в восклицательный — нет! — в три восклицательных знака: в Горгону Медузу, в Лернейскую гидру и в разгневанную фурию.

— О боги! Почему я родился идиотом, кретином, недоумком и дебилом? — вопрошал олимпийцев провинившийся ученик, повторяя вслед за учителем все определения степени своей умственной ущербности. — Кто толкнул меня в двери этого храма???

И тотчас же отвечал себе:

— Сам! Сам захотел!.. А коли так, терпи, дурак, молчи, идиот, и учись!

А Ирина Алексеевна уже летела синей молнией к своей жертве и, продемонстрировав этому охламону, как гордо должна быть поднята голова, какой струной должен быть вытянут позвоночник, стремящийся к небесам, как прямо должна быть протянута поднятая к небу рука, несущая от плеча до кончиков пальцев всю энергию твоего сердца, как прочно и надежно опирается корпус на ногу, ставшую непоколебимым столпом, — словом, на мгновение превратившись в идеальную древнегреческую статую с сияющим взором и орлиными крыльями, в следующее мгновение снова сворачивалась в вопросительный знак и с горьким вздохом и потухшими очами возвращалась к своему стулу.

Помню, как на одном из первых занятий, когда от выполнения элементарных шагов мы уже добрались до выполнения элементарного кульбита, всё у нас пошло кувырком. Перед первой попыткой Ирина Алексеевна, глядя на нас исподлобья в упор, словно мы должны были совершить первый в своей жизни прыжок с парашютом, прочла нам подробную инструкцию о том, что, как и в какой последовательности надо выполнять, чтобы остаться живым и невредимым при совершении кульбита, особенно упирая на то, как надо группироваться, дабы не свернуть себе шею.

— Запомнили?

Мы, как баранье стадо, уже знакомое с палкой пастуха, с готовностью кивнули головами.

— Посмотрим!..

Первым в очереди на кульбит, выстроенной по ранжиру, стоял наш самый длинный однокурсник Женя Вагин, с лица которого никогда не сходила лучезарная улыбка.

— Первый пошёл!

Женя присел у мата, уперся руками в мат, оттолкнулся ногами от пола, почему-то встал на голову с прямой спиной и поджатыми ногами, замер на секунду в этой странной позе, а затем грохнулся на спину.

— Живой? — поинтересовалась Дацук.

Женя, лежа на спине, кивнул, лицо его озарилось улыбкой, и он как ни в чем ни бывало вскочил на ноги. Ирина Алексеевна тяжело вздохнула и махнула рукой:

— Второй пошел!

Второй на секундочку замялся, а потом присел у мата и в абсолютной точности повторил подвиг безумца Евгения Вагина. Дацук оторопела.

— Та-а-ак!.. Третий пошел!.. — промычала она уже с каким-то любопытством.

Третий тоже решил не оригинальничать.

— Понятно! — остановила четвертого Ирина Алексеевна. — А теперь встаньте вдоль стены, повернитесь к ней лицом и упритесь в стену руками.

Мы уперлись. Ирина Алексеевна, подошла к концертмейстеру, попросила её сыграть что-нибудь маршевое «на две четверти», а затем вновь обратилась к нам:

  Итак, когда зазвучит марш, вы должны будете на каждую сильную долю ударяться лбом об стенку! Готовы?

Все слегка дрогнули от неожиданной задачи, но тем не менее дружно кивнули.

— Начали!..

Прозвучало короткое вступление, напоминавшее сигнал полковой трубы, и в тот момент, когда грянула первая сильная доля, Олег Гордиенко, бывший тогда старостой нашего курса, вдруг развернулся к нашему преподавателю и раскатисто крикнул:

— Ге-ни-аль-но! Упражнение для идиотов!

Все замерли. Стало так тихо, что мы услышали, как в коридоре какой-то студент, вынимая из почтового ящика корреспонденцию, пришепётывая, похвалился: «А мне опять пишьмо из Ше-Ше-А пришло!» А Ирина Алексеевна вдруг обмякла, села на стул и, отвернувшись лицом к окну, сказала в сторону:

— Слава богу, хоть один не идиот!

Все облегченно засмеялись, но мне, как, наверно, и другим моим однокурсникам, стало немного не по себе — нам было стыдно.

Это был знаменитый Дацуковский тест на ум и достоинство, который в училище попросту называли «проверкой на идиотизм».  

Какое сильное впечатление Ирина Алексеевна произвела на мою юную, еще неокрепшую душу своими первыми занятиями, можно судить по следующему факту.

Моя престарелая хозяйка, сдававшая мне угол в своем частном доме на Сенной площади, взяв на себя обязанность перед моими родителями следить за дисциплиной и нравственностью их сына, будила меня по утрам примерно так:

— Миша! Вставай!.. Я слышала, твой будильник звенел уже два раза!.. Кстати, ты куда его засунул?

— Александра Сергеевна!.. Я совсем забыл вам сказать… Сегодня первой пары не будет…

— Ты смотри-ка! Правильно ты меня с вечера предупредил: если, мол, буду врать, что первой пары не будет, не верьте!.. Миша!.. Вставай!..

— Александра Сергеевна!… Вот хоть убейте, не встану… Не могу я… Сил нет…

— Миша! — тут Александра Сергеевна откашливалась, набирала в легкие воздух и кричала старческим фальцетом. — ДАЦУК!!! ДАЦУК!!! ДАЦУК!!!

Этого страшного слова было достаточно для того, чтобы через три секунды я уже чистил зубы, глядя непроснувшимися глазами в растрескавшееся зеркальце, висящее над рукомойником, а Александра Сергеевна, очень довольная собой, приговаривала:

— Действует!.. Надо же!  Вот это, я понимаю, педагог, дай ей Бог здоровья!

Честно скажу, что, будучи еще студентом, я уже питал к Ирине Алексеевне самую искреннюю нежность и уважение. Её занятия, кроме физкультуры, всегда шли первой парой, и в эти дни я, как правило, прибегал в училище еще до звонка. Я понимал, что природа немного отдохнула над моей способностью к пластическим дисциплинам. Крайним с конца, то есть моим соседом, был только Олег Эллинский, с которым после выпуска мы вместе работали в Казанском ТЮЗе — как говорится, два сапога пара, и оба левые. Но Олега даже Ирина Алексеевна не смогла одолеть. Научить его ходить смогла только армия, и то — только «бегом» и «строем».

На втором курсе в зимнюю сессию мы сдавали по движению «скакалки». Я готовился к этой сессии денно и нощно, прыгая со скакалкой по ночам на хозяйской кухне, в результате чего домашние животные Александры Сергеевны кошка Машка и собачка Нелька были доведены до нервного срыва: кошка неожиданно окотилась (я сам принимал окот), а Нелька была допущена спать в постели самой хозяйки.

На экзамен, проходивший в танцевальном зале, собрались все преподаватели нашего курса, включая и самого Валерия Семеновича Соколоверова, нашего Мастера.

Когда дошло до «скакалок», я, как назло, оказался в первом ряду. Концертмейстер заиграла на пианино польку, и мы, мужчины, легко и пружинисто, словно дрессированные бегемоты, запрыгали, свистя в воздухе своими скакалками. Пока мы, приторно улыбаясь, скакали на обеих ногах, все было в порядке. Пока перешли на правую ногу, подогнув левую, тоже было еще терпимо. Но когда пришла очередь левой ноги, скакалка вырвалась из моей правой руки и змеей обвила левую ногу. Такого коварства я от нее не ожидал. Ни на секунду не прерывая ритма польки, я продолжал с судорожной улыбкой на лице подпрыгивать, одновременно пытаясь оторвать от левой ноги присосавшуюся к моей левой икре скакалку. Когда дело дошло до галопа и я уже ухватил правой рукой ускользнувшую давеча ручку скакалки, мою левую руку предательски покинул её другой конец. Позже свидетели мне рассказывали, что в канкане я напоминал незабвенную скульптурную композицию древнегреческого скульптора «Лаокоон и его сыновья», где я исполнял роль Лаокоона, сражавшегося с опутавшими его тело змеями, а мои товарищи — роли его сыновей. При всем при этом они делали вид, что я так их насмешил, что они уже не в состоянии продолжать упражнение. А я прыгал и понимал, что останавливаться уже нельзя, что содрогания воздуха в зале — это хохот зрителей, что главное — это финал, и поэтому, как только музыка пошла на коду, я, не прекращая подпрыгиваний, бросил эту треклятую скакалку на пол, а когда зазвучали финальные аккорды, легко подхватил её и на последний аккорд аккуратно встал в исходную позицию — со скакалкой в руках и победной улыбкой на лице.

Зал сотрясался от хохота. Я видел, как хохочет Ирина Алексеевна. Это было божественно! Я видел, как хохочет Семеныч, вытирая слезы и хлопая себя по коленям. Это был триумф! Валерий Семенович, захлебываясь от смеха, крикнул:

— Меркушин!.. Пятерка по мастерству!..

Раздались аплодисменты.

Тогда Ирина Алексеевна не менее бойко выкрикнула:

— Меркушин!.. По движению — двойка!..

Аплодисменты перешли в овацию…

Знаете, вспоминая о том, как смеялась Ирина Алексеевна, я думаю, что знаменитой французской актрисе Анни Жирардо, которая была чем-то похожа на нашу Дацук, даже не снилась такая живая, такая озорная и очаровательная улыбка, которая вспыхивала иногда на лице нашей прекрасной преподавательницы.

Мало того — Ирина Алексеевна вырезала мне аппендицит! То есть не сама, конечно, но без её волевого решения всё могло бы закончиться моргом.

Как-то на третьем курсе во время занятия по движению я почувствовал себя нехорошо. Ирина Алексеевна это заметила и спросила:

— Меркушин! Ты что-то как-то позеленел. Тебе плохо, что ли?

— Мне бы, наверно, в больницу надо, Ирина Алексеевна.

— Ну, иди!

Я честно отправился в поликлинику, там вызвали «Скорую», меня привезли в какую-то больницу, где хирург сообщил мне, что у меня был приступ аппендицита:

— Можем вырезать, если хочешь, а можем и не вырезать — приступ уже прошел.

Я обрадовался, что обошлось без вмешательства в мои внутренние органы, и с облегчением вернулся в училище.

Через несколько месяцев опять же на занятии по движению я снова «зазеленел». Ирина Алексевна хмуро спросила меня:

— Опять аппендицит?

— Не знаю, Ирина Алексеевна…

— Саша! — приказала Ирина Алексеевна Сане Наумову. — Иди в учительскую, вызови «Скорую». Пусть ему, наконец, вырежут этот аппендикс к чертям собачьим!

Хирург в Железнодорожной больнице помял мне живот, постучал по ребрам и озабоченно произнес:

— Аппендицит… Будем резать.

Я улыбнулся. Он с удивлением взглянул на меня и повторил угрозу, словно я ее не расслышал:

— Я говорю, резать будем!

— Вот и хорошо! Дацук, я думаю, будет довольна…

После операции Ирина Алексеевна присматривала за мной на занятиях, берегла меня и частенько усаживала рядом с собой:

— Хватит козлом скакать! Посиди немного… А то порвешься, чего доброго!..

Где-то в это время я был удостоен чести стать дацуковским «палконосцем».

Редкий студент в Горьковском театральном училище не пробовал пластиковой палки от самой Дацук. Эта палка шлепала самые крепкие и знаменитые студенческие спины, попы, икры, голени, плечи и бицепсы. На первом курсе Ирина Алексеевна приносила эту палку на занятия сама. На втором курсе за палкой посылался самый верный студент, который с тайным злорадством приносил её из учительской. На третьем курсе эта участь выпала мне, и я, прекрасно понимая, что палка из орудия наказания уже превратилась в некий символ, с удовольствием бежал в учительскую, вынимал её из-за отопительной батареи и, перепрятав в другое место, возвращался в зал с пустыми руками:

— Нету, Ирина Алексеевна!

— Точно нет?

— Нет! — разводил я руками.

— А за батареей смотрел?

— Смотрел.

— Нет?

— Нет.

— Ну, на нет и суда нет.

Ну, кто бы из студентов мог не полюбить такого педагога? Никто. В этом я абсолютно уверен.

2018 год.

Фотография. На занятии по сценическому движению в танцевальном зале. Слева — концертмейстер, которая сопровождала наши занятия «живой» музыкой (к сожалению, я не помню её имени); в центре — преподаватель по сценическому движению Ирина Алексеевна Дацук; справа — студент третьего курса драматического отделения Михаил Меркушин.

Горьковское театральное училище. 1981 год.